Леська фыркнула, не желая отвечать, и невозмутимо продолжила свое дело.
— А ты не фырчи да не кривись — за тебя же, за дуру, тревожимся! Худая слава девке — страшнее надсады!
— Ах ты, горе мое! — с сердцем бросила она. — Да что у нас было-то? Разок всего один поглядела, а ты уж худой славой меня пугаешь! Да откуда ей и взяться, той славе?
— Один раз, конечно, еще и ничего бы, — нехотя согласился родич. — Дак ты ж не один раз, ты день целый на него пялилась, как еще не окосела!
— Ну и что? — дернула плечом Леська. — А сам ты нешто на девчат не глядишь? Вон кочетом каким на них зарился — нешто я не видела? И плясал с ними весь вечер — как еще все полы не вытоптал? Никто же не говорит худого ни про тебя, ни про них — так с чего бы про меня скажут?
— А ты на других не кивай, твое дело — себя блюсти! Пока-то не страшно, бо ты еще девчонка зеленая, никто и в голову не берет, да вот лиха беда — начало! Ты Маринку гжелинскую хорошо помнишь? Вот то-то! Так вот, покрепче помни!
После этих слов Савка гордо удалился, оставив непутевую девчонку в одиночестве — размышлять о гжелинской Маринке и о собственном неразумном поведении.
Не спроста умолкла вдруг Леська, так и не найдя, что ему ответить: помнит она про ту Маринку, хорошо помнит — такая жуть не скоро забудется… Вот уж лет семь миновало после трагедии с этой несчастной девушкой из деревни Гжелинка, что принадлежит пану Генрику Любичу. Леська тогда совсем дечонка была, не все еще понимала, но четко врезались в ее детскую память ужас и ненависть, охватившие тогда всю Длымь. Подробности она узнала позднее, как подросла — сперва от старших подруг, а потом всю эту историю поведала ей бабушка, и у девчонки тогда по-настоящему захватило дух от праведного гнева и жалости к этой несчастной.
Началось все с того, что красавица Маринка слюбилась со шляхтичем — извечный мотив старых печальных песен о брошенных каханках. А всего хуже было то, что не простой то был шляхтич, не какой-нибудь захудалый ольшанич или якубович, а происходил он — шутка ли молвить! — из Любомирского застянка. Богаче и гонористее той шляхты по всему краю не сыскать. Все они там сплошь князья Любомирские, только что грамоты утеряны. Каждый день, сказывали, чай пьют, а в нем топленых сливок полкружки! А бабы у них и по будням-то все цельные исподницы носят из голландского полотна (изготовленного не иначе как в городе Слуцке), а уж в праздники такими копнами ходят разубранными, что просто диву даешься, как они поворачиваются — столько на них понадето крахмальных юбок, а понизу из-под подолов белой кипенью кружева так и пенятся! А на головах-то что понастроено: — с ума сойти можно! Чепцы-каптуры высоченные, что твои пасхальные бабы, а на них чего только не понагружено: и ленты, и кружева, и пышные крахмальные оборки, а у иных даже павлиньи перья понатыканы, да еще столько всякой другой канители, что только смотри да дивуйся, как у них под тяжестью такой шеи не сгибаются… Все местные шляхтянки тянулись за любомирками, да только где им до тех щеголих!
Однако еще более, нежели щегольством да богатством, славились любомирцы своим гонором и нетерпимостью. Был это народ воинственный и жестокий; доблестные их предки, сказывали, сражались и со шведами, и с немцами, и с царем-самозванцем ходили в Москву. Так они, по крайности, похвалялись, и не было причин им не верить, ибо даже в мирное время это были такие псы злобные — не дай Бог кому ненароком зацепить! И не то что мужиков сиволапых — шляхтича не всякого за человека считали. Длымчан, правда, не трогали — знали, что те в обиду себя не дадут — а вот ольшаничей сколько раз из корчмы за порог выкидывали: не хотим, дескать, за одним столом с худородными сидеть!
И вот в такого ухаря угораздило влюбиться бедную Маринку. Тот Стась оказался ничем не лучше других, да это и на лице у него было написано, хотя, говорили, парень красивый. На что она здесь могла надеяться? Исход был предрешен с самого начала. Один Бог ведает, чего он ей насулил: из неволи выкупить, в жены взять, сделать первой пани на весь повет — да ведь сколько учит мудрая народная память, чего стоят на деле все эти золотые горы! Но Маринка, подобно всем влюбленным девицам, в единый миг позабыла и старинные песни, и материнские наказы, и безоглядно бросилась в любовный омут…
И любилась она со своим шляхтичем не год, не два, а всего три недельки. Да и в эти деньки немного испила радости: ласковый поначалу Стась очень скоро переменился, позабыл все свои недавние клятвы, стал заносчив и груб. Она души в нем не чаяла, жить без него не могла, а он знал про то и глумился день ото дня все хуже. Под конец он уже просто вытирал об нее ноги, ругал последними словами и, в довершение всего, начал бить. Но даже это готова была терпеть бедная каханка, лишь бы видеть его, лишь бы с нею он был, не покинул…
А уж сраму-то натерпелась! Ворота дегтем измазали, русые косы без венца очепком покрыли. Подруги от нее отшатнулись, ребята малые пальцами казали, а священник прилюдно отказал ей в причастии.
И все равно отчаянно любила она своего любомирца, готова была сапоги ему целовать, да еще и сама себя корила, что оттого он, верно, и переменился к ней так, что худо любить стала…
А спустя три недели запропал ее шляхтич. Напрасно ждала его Маринка на берегу и в овраге, куда, бывало, приходил он к ней на свидания и где теперь в горьком раскаянии проливала она жгучие слезы. Только зеленая мурава, молчаливые вековые сосны да синий Буг знали, сколько там было их пролито… Так прошел еще месяц. Любомирец так и не появился, а Маринка в ужасе поняла, что не только суд людской, но и сама женская природа предъявила ей суровый счет. А вскоре дошла до Маринки еще более ужасная весть: ее Стась обручен с паненкой из своего же застянка, и на Петров день будет свадьба. И добро бы он теперь только обручился, а то ведь у него еще с самой весны невеста была сосватана. И оглашение в церкви уж было, как раз в те дни, что он с Маринкой не виделся.
— Как же так? — ахнула потрясенная девушка. — Как же он мог?
— Да уж вот так, милая, — ответили ей. — Вот тебе и каханье твое!
— Да не может быть! — все еще не сдавалась Маринка.
— Может, не может, а так оно и есть. А не веришь — поди сама у него спроси!
— Где же я найду его? — ахнула она совсем упавшим голосом.
— Да известно где — в корчме у Баськи! Где ж ему еще-то быть?
Побежала Марина в корчму. И точно, увидела его там — стоял возле стойки с другими молодыми шляхтичами да пересмеивался с шинкаркой Басей.
— Стасю! Каханый мой! — без памяти кинулась она к любимому, обо всем позабыв — и про гордость свою, и про то, как пинал он ее сапогами в последние их встречи, и про то, что люди кругом…
Дружки его загоготали, а сам каханый, резко вырвав из ее ладоней свой локоть, угрюмо спросил:
— Ну? Чего тебе еще надо?
— Стасю! Люди говорят… будто женишься ты… — едва смогла она выговорить, так сдавил ей горло подступивший безумный страх.
— А тебе-то что до того? — буркнул ненаглядный.
И вновь пошатнулась Марина, собственным глазам и ушам не веря.
— Но ведь… как же тогда, Стасю?.. Ведь мы же… Ты же мне обещался… Мы же с тобой сговорены…
Тут вся пьяная ватага так со смеху и покатилась, глядя на такую невесту — босую, в будничной крестьянской одеже, с головой, покрытой грубым очепком, униженно молящую, совсем жалкую рядом со щеголеватым их приятелем. А тот с досады и злости весь покраснел, будто рожу ему кипятком ошпарили, и, вновь рванувшись из молящих рук прежней своей каханки, прошипел злобно:
— Да поди ты прочь, неотвязная! Шутка это была! Гляньте вы, хлопцы, на эту ободранку помойную, да и посудите себе: вконец ли я рехнулся — такую в жены брать?
— Но зачем же ты, Стасю, обманывал меня, почему не сказал мне сразу, что с другой обручен?
— Ну а кто ты такая, что я тебе докладываться должен? — фыркнул Стась. — Ты ступай, ступай отсель, глядеть на тебя тошно!
— Стасю! — решилась она напоследок. — Дитя ведь у меня будет…