Изменить стиль страницы

Когда открыли ставни, горница вдовы Павлихи сразу стала обыкновенной чисто прибранной горницей, и, если бы не застывшая под образами фигура Владки, накрытая покрывалом, со сложенными на коленях безжизненно-белыми руками, можно было бы подумать, что здесь просто ждут праздника.

Леська остановилась возле окна, опершись рукой о деревянный подоконник. Рядом стоит герань в широкой плошке. У нее круглые ворсистые листья, вверх выбилась высокая стрелка ярко-красных цветов. Девчонка пристально и равнодушно смотрит на бархатно-алые лепестки и темно-вишневые звездочки пестиков. Она смотрит и сомневается: действительно ли все это происходит сейчас? Именно ли сейчас она стоит возле чужого окна, рассматривая эти нехитрые цветочки, или, может быть, стояла когда-то давно, а теперь ей это лишь вспоминается или снится?

Девчата, переговариваясь и брякая мисками, накрывают на стол — угощать жениха и дружек. Леську они прогнали: отойди, мол, без тебя управимся! Под ногами только будешь мешаться!

Владка зашевелилась было под своим покрывалом, но, видимо, вспомнила, что невесте, пока с нее не снимут покров, нельзя разговаривать.

И вот тогда тетка Ева, приобняв Леську за плечо, подвела ее к окошку с геранью:

— Вот, встречай сватов! Как поедут, нам скажешь.

Ну, вот еще! Когда поезжане приедут — все в хате и без того их услышат!

И снова с острой обидой Леська ощутила: она здесь лишняя.

И зачем только пришла она сюда? Лучше бы уж дома посидела; притянула бы на колени своего полосатого кота, погладила бы его круглую лобастую голову, поглядела бы, как он щурит свои зелено-желтые прозрачные глаза с черной щелью зрачка, и попыталась бы угадать: о чем же думает кот? Просидела бы день целый одна — так что же? Леська не боится одиночества. Напротив, ее всегда утомляло шумное оживленное общество, где нельзя ни задуматься, ни погрустить — тут же в бок затолкают: ты что, мол, заснула? Нет, лучше бы сидеть дома одной и перебирать тихонечко свои думки.

А то еще к Ясю бы побежала. Уж у него-то никогда не была она лишней! Всякий раз, как ступала она на Горюнцов двор, под ноги ей с визгом кидался Гайдучок, которого все еще не сажали на цепь, и радостно хватал ее за онучи и за подол юбки. Почти тут же, а то и опережая щенка, с коротким стуком распахивалась дверь, и на крыльцо выскакивал Митранька, а следом выходил и сам Ясь. Там все ее ждали, там все были ей рады.

А когда беда у нее случалась — обидит ли кто, или просто станет ей грустно — все к Ясю она бежит! Сколько себя она помнит — столько помнит и Яся. Даже представить ей теперь трудно, как жила она без него эти три года. Смутно помнится, как голосила она в тот страшный день, когда увозили его на чужую сторону, с каким горьким, рвущим душу отчаянием рыдала она, повиснув у него на шее — словно брата родного у нее отняли! А он все гладил ее по затылку, по худеньким торчащим лопаткам, да все шептал, сам едва сдерживая слезы:

— Ну что ты, Лесю?.. Будет, будет… Не надо…

Еще помнится, как ее с грубой, жестокой силой оторвали от Янкиной груди и отшвырнули прочь, а она все плакала, ничего не видя перед собой, пока не изошли все слезы… Помнит сдержанное сочувствие родных, притихшего Васю, полотняно-белое лицо Агриппины — в тяжелом оцепенении глубокого горя Янкина мать не могла даже плакать… Помнит и Панькину глумливую радость, что нет больше у девчонки защитника. Помнит и свое долгое упрямое ожидание, смешанное с безнадежным отчаянием, неисходную тревогу за судьбу далекого друга.

А когда он вернулся — верила и не верила, что он снова рядом, и теперь уже навсегда. Сколько раз, бывало, крепко она зажмуривалась и резко открывала глаза, вновь и вновь убеждаясь, что не спит и ей он не снится.

И сейчас ей кажется, будто и вовсе он никуда не уходил, всегда был тут, поблизости, точно таким, как теперь.

Он был и остался единственным ее другом, и глубокая нежная привязанность по-прежнему была сильна, хоть и ушла немного в глубину души. Она уже не рассказывала ему всего о себе, как прежде. Да он и не требовал от нее этого: нельзя же совсем без тайн. Когда он видел, что ее что-то тяготит или тревожит, то даже не торопился расспрашивать: просто сажал рядом с собой, клал руку на плечо, и она чувствовала, как возле него таяли, мельчали все ее тревоги и беды.

Зачем пришла она сюда, на эту чужую свадьбу, куда не позвали Яся, и где она сама тоже не слишком кому и нужна?

Но вот кто-то резко тряхнул ее за плечо, и Леська вздрогнула, обернувшись.

— Что ж ты молчишь, рохля? — распекает ее Агатка. — Аль опять заснула? Едут уже, нешто не слышишь?

И в самом деле, сквозь свои раздумья Леська давно уже слышала негромкое треньканье бубенцов. Теперь они совсем близко — за самым тыном мелькают расписные дуги, вьются по ветру цветные ленты, которыми убраны гривы коней; доносится ржание, негромкий гул голосов.

Леська заторопилась; широко закружив ярким подолом, кинулась от окна к сидевшей под образами невесте, возле которой уже скучились другие девчата. Леська видит, как напряглась под белым холстом невеста, как стиснула руки от страха и волнения.

А голоса уже на дворе; в окно видно, как поезжане соскакивают с телег. Мелькают свитки, полушубки, взмахи рук. Среди них маячит платок тетки Евы с яркой нарядной каймой: мать невесты встречает жениха у ворот.

А вот уже и топот по деревянным ступеням, скрип и хлопанье дверей, разговоры в сенях. Вот они уже входят в горницу, постукивая железными подковами глянцево начищенных сапог. Вот смелой молодецкой походкой вошел дружка с рушником через плечо — старший брат жениха. Следом идут остальные — все в ярко начищенных сапогах, в густо расшитых рубахах. Вот неразлучные братья Луцуки, прославленные длымские музыканты; вот Савка — даже и не глядит в ее сторону. А вон и жених — от счастья весь красный, что твоя свекла, одетый, по обычаю, в белую свитку и шапку с красной ленточкой. Дядька Рыгор, как всегда, сдержан, спокоен, несуетлив. Как всегда, он думает о чем-то своем, и взгляд его пепельно-серых глаз блуждает где-то вдали. Позади толпятся и женщины — Авгинья, Тэкля, тетка Арина Луцукова. Дед Юстин что-то быстро говорит худощавой стройной молодице в расшитой намитке, с опущенными глазами. Это Зося, молодая жена Артема, взявшего на себя роль дружки.

Леськин взор блуждает по череде принаряженный хлопцев, по их широким цветным дзягам с пышными кистями, спадающими на левое бедро, по богато вышитым рубахам — кресты, цветочки, треугольники. А вот и столь милый ее сердцу узор: по белому полю — переплетение черных листьев и пламенно-алых цветов, совсем как у Яся… Со слабой надеждой взглянула Леська на хлопца — неужто?

Нет, не он. Да и как могла она такое подумать: ведь и статью он с Ясем не схож, и выправка не та. Да и узор, если приглядеться, тоже другой, хотя и похожий.

Этот хлопец совсем молоденький — лет шестнадцати, не больше. Светлые усики едва пробиваются над пухлыми по-детски губами. Ресницы у него длинные, загнутые, но не черные, как у Яся, а тоже светлые, почти льняные; из-под них глядят, неуловимо скользя, серые ясные очи. Вот он отвернулся, и густая краска залила его лицо и шею до самого ворота.

И тут кто-то больно ухватил ее сзади за шею. Она присела и ойкнула; сероглазый хлопец тоже вздрогнул и недоуменно пожал плечами.

— Ну ты, оглобля! Эбьен! — кривляется у нее над ухом так хорошо знакомый противный голос.

Ах ты, лихорадка его возьми! Как же она забыла про Апанаса? Загляделась на сероглазого незнакомца и не заметила, как этот красавчик прошмыгнул в горницу и прокрался за ее спину. Он уже не впервые такое проделывает: подберется сзади и больно ухватит за шею либо ткнет двумя пальцами промеж ребер; а еще чаще с силой дергает за косу, резко оттягивая ей голову назад. Он бы и сейчас дернул с большой охотой, да вот не за что: Леськины косы нынче подобраны кверху и туго обернуты кругом головы, так что дергать за них весьма затруднительно.

К слову сказать, не только для нее — для всей Длыми этот самый Апанас был сущим наказанием. Ничего, кроме пакостей, ждать от него не приходилось. То, хорошо прицелясь, расшибет из рогатки новую крынку, то измажет навозом сохнущее на веревке белье, то распугает гусиное стадо — собирай их потом по всей деревне! Это уже не говоря о сломанных ветках яблонь и груш и всяких других пустяках. Само собой разумеется, что длымчане его терпеть не могли. Однако, несмотря на столь очевидную всеобщую неприязнь, без Паньки не обходилось ни одно длымское торжество, будь то свадьба, крестины или просто гулянье. Никто его никогда не звал, он всегда прибегал сам, неведомо как учуяв дух праздника у себя в Голодай-Слезах. Панька прибивался к толпе гуляющих, держал себя раскрепощено, нагло и беспардонно лез в любую беседу и решительно всех выводил из себя. Со стороны могло показаться странным, как же его терпят; однако дело было в том, что Панька считался в каком-то смысле юродивым, и суеверные длымчане боялись его страшных проклятий, особенно, если дело касалось невесты или новорожденного, беззащитных перед порчей.