Изменить стиль страницы

— И что ж это была за доска такая?

— Маленькая и узкая дощечка вместо пола, а стены и крыша из клеенки. Жалкий скворечник, его придумал и сделал маленький мальчик. Но для скворцов он стал родным домом.

— Кажется, это и есть то, что называют инстинктом?

— Да, любовь к дому, голос крови. Я не знаю всех тайн, с этим связанных, но это прекрасно. Среди всего неясного и непонятного, в котором мы, люди, влачим нашу жизнь, здесь она обретает и волю, и смысл. Жизнь сама и породила любовь к родному дому, ее не выдумали.

Капитан помолчал, а потом вдруг спросил без всякой видимой связи:

— А что вы скажете о человеке, который только о том и мечтает — прямо как больной, — чтобы навсегда покинуть свою родину?

— Вы сказали — навсегда?

— Да, навсегда.

— В этом я не разбираюсь, — отвечал Клеменс. — Но что, если — как вы сами сказали — у него это просто больная идея? Что, если ему просто недостает естественности и душевного здоровья?

— У него здесь нет никаких корней.

— Никаких? Уж какие-нибудь наверняка есть. Язык, к примеру, родной язык, он понимает все, что ему говорят, и может сам сказать все, что пожелает. И то, что он долго не был дома, а теперь вернулся и встреча с родиной трогает его до слез. И то, что он чувствует свою близость с земляками, которых встречает на чужбине, пусть он впервые их видит, но все равно знает, вернее, узнает по той растроганности, которую испытывает при встрече с ними. Я сам, правда, никогда не путешествовал, но читал об этом у других. Но вы-то ведь путешествовали?

Капитан:

— Я ничего об этом не знаю.

Разумеется, Клеменс говорит не без умысла:

— А если он лежит при смерти в чужой больнице, он несомненно мечтает очутиться на родине, чтобы там и умереть. А если его посетят мысли о Боге, на чужбине это будет другой Бог, совсем не тот Бог, который дома и который преисполнен доброты, и уже одно это заменяет больному лекарство, ибо в этом и есть задушевность. Господи, воскликнет он, а не mon Dieu!

Капитан:

— Я про себя говорил.

— Понимаю. Но здесь у вас есть корни, капитан, тончайшие корни. Хотя очень может быть, что при тех либо иных обстоятельствах часть из них оборвалась.

Капитан вздрогнул:

— Вот поглядите, здесь идет снег, а в Кентукки сияет теплое солнце. — И тут, словно рассердясь на себя за чрезмерную откровенность, он встал и сказал: — Вы, кажется, хотели узнать что-то про Наталь? Вас наверняка сможет просветить штурман. Он на мостике.

И капитан ушел.

Да, у Клеменса есть на пароходе свое дело, и он должен показать, что не забыл об этом.

Он подождал до обеда, а за обеденным столом штурман оказался его соседом. Но ему не удалось получить от него исчерпывающих сведений. У штурмана было мрачное настроение и болело горло, глотать было для него мукой, каждый раз он вздрагивал, словно глотал через силу.

— Извините, штурман, вы бывали в Натале?

— Я много где бывал. А какой именно Наталь?

— Ну, Наталь, который в Южной Африке. Разве есть и другие?

— Как минимум два. Большой город в Бразилии и страна в Африке.

— А город Наталь в Африке?

— Город Наталь в Африке называют Порт-Наталь. И кстати, его больше так не называют, теперь это Дурбан.

Клеменс, извиняющимся тоном:

— К сожалению, я забыл эту школьную премудрость.

— А что вы хотели узнать про Порт-Наталь?

— У меня там дело, и мне надо бы узнать кое-что о тамошних обстоятельствах. Как мне, например, добираться туда в случае надобности?

— Только пароходом, единственная возможность.

— И долго?

— Да.

Клеменс понял, что штурману больно, и умолк.

Но тут штурман дал волю мучительной досаде, владевшей его мыслями. Он был человек нездоровый, истерзанный болью, все за столом видели, что он вздрагивает, когда глотает, будто во рту полыхает огонь. Обратив лицо к Клеменсу, он спросил:

— А как насчет бразильского Наталя?

Клеменс воззрился на него.

— Правда, там я не бывал, — добавил штурман.

Клеменс промолчал и доел свой обед. Он ничего не желал знать про Наталь в Бразилии, может, он и вообще ни про какой Наталь не желал знать. Его привел на корабль дурацкий повод.

После обеда он остался в салоне. Нашел там газеты, какой-то журнал, но меньше читал, чем наблюдал за буфетчицей, которая сновала туда и обратно, покуда девушки убирали со стола. Буфетчица же без всякой просьбы с его стороны принесла ему пирожное и кофе.

— Можете здесь курить, — сказала она, — мы потом проветрим.

Она была очень внимательна к нему. С одной стороны, фру Бродерсен, но с другой — все-таки Лолла.

Он сам заговорил с ней:

— Я еще раз прошу извинить меня за то, что тогда просил вас хозяйничать у меня.

— Нет, нет, не извиняйтесь…

— Это было очень глупо с моей стороны. Я это понимаю теперь, когда вижу вас здесь.

— Вы взяли довольно шуструю девочку? — Лолла покраснела, почувствовала это и добавила: — Уж и не помню, кто мне это сказал.

— Вероятно, фру Гулликсен, — ответил он спокойно и сдержанно.

Лолла промолчала.

— Да, Регина и впрямь очень проворная. Она еще совсем молоденькая, но вполне зрелая и работящая. Трудно сказать, сколько она у меня пробудет.

— Долго, я думаю. Такое соблазнительное место.

— Боюсь, она скоро обручится. И я опять останусь без помощницы. Лолла, а почему вы не сядете? Вы же у себя дома, — с улыбкой сказал он.

Лолла села:

— Я видела, как вы разговаривали с капитаном, и мне хотелось бы узнать, какое впечатление он на вас произвел.

Клеменс в свою очередь тоже задал вопрос:

— Как это все получилось? Не было ли для него большим потрясением, когда он стал капитаном?

— Не знаю. Возможно, в первый момент. Но надолго его не хватило, он теперь уже не испытывает никакого восторга. Я никак не могу заставить его дорожить своим местом и прилагать какие-то старания. Он ходит все в той же форме, в какой начинал, и не желает заказать новую.

Судя по всему, мысли Клеменса занимал отнюдь не капитан Бродерсен, поэтому он сказал:

— Да, он странный человек. А как вы, вам здесь нравится?

— Да, я уже прижилась.

— Что вы сейчас читаете? Я получил много новых книг.

— Я теперь уже не так много читаю.

— Вот и я тоже нет. У меня сейчас два сложных процесса. Я из-за этого и пришел сюда, надеялся получить кой-какие сведения об Африке.

— Да, штурман очень нехорошо вам отвечал. Но он нездоров, его донимает боль в горле.

— Я понял, — сказал Клеменс. — А вы можете приходить и брать у меня книги. — Он взял ее за руку, это была большая, это была страстная рука, и он сделал вид, будто хочет поглядеть на ее часы. — А ремешок не режет? Нет? Сосуды не пережимает? Здесь ведь как раз бьется пульс.

Ничего больше он делать не стал, выпустил ее руку, но и это уже было кое-что.

Лолла, однако, вернулась к теме «Абель».

— У вас не возникло впечатления, что это его первая и последняя форма на борту корабля?

— Нет, почему же? Лично мне он ничего об этом не говорил.

— Просто я замечаю, что он стал какой-то беспокойный. Его тянет куда-то прочь, снова тянет отсюда.

— Потомки викингов стремятся в путь, — ответил Клеменс, надеясь завершить тему.

Но она продолжала:

— Я никак не могу успокоиться. Он мог бы служить здесь, иметь свое место в жизни и кусок хлеба.

Клеменс утешил ее:

— Видно, он просто не из тех людей. Не принимайте этого так близко к сердцу, одному Богу известно, как что повернется, может, он со своим «стремлением в путь» счастливее, чем мы, те, кто остается. Все еще наладится, вот увидите, все наладится, как для него, так и для нас.

Но поскольку она и дальше ни о чем другом говорить не желала, он оставил ее и вернулся на палубу. Кислая погодка, снежные вихри, палуба мокрая от талого снега — словом, не самый удачный день, чтобы заявиться на борт «Воробья» с каким-то делом. Однако, если учесть все обстоятельства, день никоим образом нельзя признать неудачным. И не потому, что штурман подошел к нему и, можно сказать, принес извинения за свою резкость во время обеда, — это, пожалуй, ничего не значило.