Изменить стиль страницы

Я мчусь сломя голову и у дома вижу отъезжающую «скорую помощь». С криком «Мама!» я припускаюсь за ней и догоняю, когда она замедляет ход на выезде из арки. Вцепившись в задний бампер, я какое-то время тащусь за машиной по асфальту, покрытому грязным снегом, но скоро, обессилев, падаю.

Я поднимаюсь. Кровь сочится с содранных коленей, пальто разорвано, шапки нет, но я ничего не замечаю. Ребята окружают меня и ведут домой…

— Ген, ты что замолчал? — спрашивает меня участливо Федор. — Если не хочешь, не рассказывай. Но если серьезно, у всех у нас детство как под копирку. Мы же твои товарищи…

И во мне что-то ломается. Я рос на других отношениях. У блатных одно понятие — бей своих, чтоб чужие боялись, или того хуже — убей своего! Сегодня из моих бывших корешей на свободе уже никого нет…

— Я попробую. Если, конечно, вам интересно. — И начинаю рассказывать: — Моя мать заправляла горящую керосинку, и произошла вспышка. Она хотела сбить огонь кухонным полотенцем, зацепила им керосинку и уронила ее на стоящую в углу десятилитровую бутыль с бензином, которую накануне зачем-то принес муж моей тетки с работы. Пламя мгновенно охватило всю кухню, но мать не растерялась. Она пробилась в комнату, схватила с постели ватные одеяла и стала сбивать ими огонь. Вызванным соседями пожарным делать уже было нечего. А у матери на теле не осталось живого места. Мать спасли, но в больницу к ней три месяца никого не пускали.

А дома мне становилось все хуже и хуже. Бабушка, как к ней ни подступайся, только ругалась. Ей было не до меня. У нее на руках внучка Таня, родители которой задыхались от туберкулезного кашля с кровью.

Мой двухлетний брат Валера тоже болел туберкулезом и находился на излечении в диспансере. А младший брат Володя чуть не умер без материнского молока в грудничковой лечебнице.

В школу я не ходил. Я каждый день ездил к Валере в диспансер. Подходил к окну его палаты и стучал. Старшие ребята меня уже знали. Они ставили моего братишку на подоконник, и мы смотрели друг на друга. Ему нравилось, когда я был так вот рядом.

Я не бросал брата до тех пор, пока мать не выписали из больницы. Естественно, что моя забота о брате сказывалась на учебе не лучшим образом.

— И все? — удивляется Игорь Николаевич.

— Да! — отвечаю я.

Все-таки инстинкт вора сработал во мне. Я сказал истинную правду, но в то же время я ничего не сказал. Я только поплакался.

— Ладно, Гена. Будем считать, что наше знакомство состоялось, — завершает разговор Игорь Николаевич.

— У каждого своя судьба! — восклицает беззаботно Слава. — Всё — баста! По домам пора. Пошли, Генк, выведу, а то заплутаешь.

Мы поднимаемся наверх. Слава протягивает мне руку:

— На занудность Николаевича не обижайся. Он в голову ранен, видел шрам? Два плюс два сложить не может. Раньше, наверное, очень хотел учиться, и сейчас, видно, охота не пропала. Всё к образованию сводит. Заходи, если что. — И, махнув на прощание, уходит.

Я иду в душ. Прежде чем повернуть кран, я смотрю сквозь окно на небо, сверкающее ярким, быстро растекающимся светом, а мысли мои здесь, на земле. Меня не отпускает то, что я утаил от Игоря Николаевича и ребят…

Я слышу музыку и вижу танцующих парней и девчат. Они пьяны. Мои братья в испуге забились за шкаф и тихо плачут.

В нашу квартиру входят соседи. Они ругают меня, кричат, что не станут терпеть этот притон, этот шум и грохот, у них с потолков осыпается штукатурка, а на меня управа найдется.

Я не знаю, что значит слово «притон», но чувствую — плохое. Мне хоть и десять лет, но я не могу понять, как и почему наша квартира превратилась в этот самый притон. Может, потому, что все произошло неожиданно и очень быстро?

С утра мы все грузим машину. Бабушка с тетей Аней, ее мужем и дочкой переезжают на новую квартиру. Они ее получили как туберкулезники. А когда они уезжают, маме становится плохо. Она просит меня вызвать врача. Я вызываю его по телефону. Доктор приходит через полчаса, осматривает маму и тут же вызывает «скорую». Мама подзывает меня:

— Деньги в гардеробе под постельным бельем. Завтра съезди к бабушке и попроси побыть с вами, пока я не выпишусь или пока отец не вернется из командировки. Если бабушка не сможет сама, пусть позовет кого-нибудь из родных. Хорошо бы одну из моих сестер пригласить.

Под дружный рев моих братьев — Валеры, которому было пять лет, и Володи — четырех лет, — маму выносят из дома на носилках.

Телефон звонит, когда я, успокоив своих братьев, готовлю ужин. Сухой женский голос в трубке, даже не спросив, кто слушает, сообщает, что у Щербаковой Александры Ивановны туберкулез почек и ей будет произведена срочная хирургическая операция.

Я видел немало фильмов о войне, где показывали работу хирургов. И в моем сознании тотчас возникает картина операции, только на операционном столе не абстрактный герой, а моя мать. Мне страшно, и я плачу.

Ни в первый, ни во второй, ни в третий день к бабушке я не еду. Денег в гардеробе много, и я с братьями живу, как мне нравится. В школу я снова не хожу. Завтракаем, обедаем и ужинаем мы в круглосуточной железнодорожной столовой, и обязательно с лимонадом, мороженым, а то и с конфетами. О маме мы тоже не забываем. Накупив разных сладостей, мы едем к ней в больницу, но нас не пускают и гостинцы не принимают.

Да, именно в тот день, когда нас не пустили к маме в больницу, в доме появляется рыжий Юрка из четвертого подъезда. Мы его угощаем, и он говорит:

— Богато живете. Мне бы хоть денек так пожить.

Потом какое-то время болтается по квартире, играет с братьями и уходит. На следующее утро я как обычно одеваю Валеру и Володю, чтобы идти в столовую на завтрак, открываю гардероб, сую руку под белье, но шуршания купюр не чувствую. У меня в руках жалкие гроши.

— Вот что, ребята, — обращаюсь я к братьям, — раздевайтесь. Столовая отменяется. Денег у нас осталось совсем мало, и каждую копейку мы теперь станем считать.

— А Юрка рыжий, — перебивает меня Валера, — у нас не копейки, а большие рубли из гардероба брал.

Юрка старше меня года на два и сильнее. Я сую за пояс кухонный нож и, плотно запахнув пальто, выскакиваю во двор. Рыжего я нахожу очень скоро. Он сидит, подняв воротник, в скверике напротив детской больницы и, перебирая струны новенькой гитары, с зажатой в зубах «беломориной» сипит:

— «Старуха ждет, когда мы с мухами подохнем, сначала друг мой, потом уж я…»

Я подсаживаюсь рядом.

— Хочешь, оставлю? — поворачивается он ко мне с «беломориной».

— Давай целую. На мои кровные папиросы-то покупаешь! Вот и гитару новую прибрел на деньги, что увел из гардероба.

— Сукой буду, у тебя ничего не брал! — Юрка щелкает ногтем большого пальца о зубы и проводит им под подбородком.

— Хотел бы тебе поверить, да не могу. Брат о тебе сказал. А он малец и врать еще не может.

Я распахиваю пальто и выхватываю из-за пояса нож. Юрка вскакивает со скамейки, но, не сделав и шага, падает от моей подсечки. Я кидаюсь на него и поднимаю нож.

— Генка, не надо! Меня заставили. Кабан заставил. Я ему деньги отдал.

— Ох! Какое дитятко невинное! — над нами, ухмыляясь, стоит Ундол. — Волк, перышко дай мне, — вырывает он из моей руки нож. — А эту суку бей. Не будешь ты его лечить, буду я! Вот, бери на прокорм детишкам, папаша безусый, — и Ундол сует мне за пазуху деньги. — Здесь в три раза больше того, что свистнул у тебе этот хмырь. — Затем броском, почти без взмаха, всаживает нож в спинку скамейки и, уходя, мягко как бы просит:

— Ты, Волк, загляни завтра в котельную. А ты Рыжий — сегодня.

Я выдергиваю свой нож из скамейки и направляюсь домой, даже не взглянув на жалобно скулящего Юрку…

Нет, я не должен давать волю воображению. Не раздумывая больше, я включаю душ. Горячая вода возвращает меня в реальную жизнь. За тонкой перегородкой я слышу голоса и смех моющихся женщин, а рядом со мной, в соседних кабинах мужчины обсуждают последний футбольный матч.