Изменить стиль страницы

— Да, непохоже… изменилось, — вслух подумал Литовченко и жёстко, до боли, пригладил усы. — Раньше тут по-другому было. И сарайчик не там стоял…

— Верно, любовь какая-нибудь… на заре туманной юности? — пошутил помпотех, ехавший с ним вместе.

То был румяный весельчак, не терявший духа бодрости даже тогда, когда следовало посбавить и бодрости; они давно воевали вместе.

— Ты у меня просто сердцевидец, — кашляя от дыма, а также потому, что ещё не прошла его простуда, сказал Литовченко. — Не зря ты у меня железо лечишь.

Оставалось посетить лишь школу. Обветшалое двухэтажное зданьице, плод кульковских усилий ещё в царское время, стояло там же, близ почты, недалеко: больших расстояний в Великошумске не было. Переднюю стену сорвало взрывом, точно занавеску; внутренность школы представлялась в разрезе, как большое наглядное пособие. Литовченко узнал изразцовую, украинской керамики, печку, а также лестницу, по перилам которой они всем классом в переменки съезжали вниз. И хотя ступеньки достаточно приметно колебались под ним, он поднялся и благоговейно обошёл тёмные загаженные комнаты с немецкими кроватями и окровавленной марлей на полу, каждому уголку отдавая дань внимания и благодарности. В дальнем крыле находился чуланчик, куда и раньше складывали отслуживший учебный хлам. Дверь пошла на топку, и на полке, засыпанной известью, Литовченко ещё издали увидел глобус, сохранённый, видно, ради этой встречи хозяйским усердием учителя Кулькова.

— А, здравствуй!.. — протянул генерал, точно увидел приятеля давних лет.

Стряхнув белую пыль, он внимательно глядел в глянцовитую поверхность, расписанную линялыми материками и освещенную закатцем. Вмятина приходилась чуть севернее того места, куда теперь устремлялись его танки; вмятина ещё оставалась, так как для исправления глобуса, как и земного шара, потребовалось бы безжалостно распороть его и соединять половинки заново.

Он поставил его на место и огляделся, прощаясь с тем, что изменялось теперь каждое мгновенье. В пролом стены видна была река, движение на переправе и, среди прочих, один очень знакомый домик на том берегу. Окна ярко светились, точно старуха Литовченко затопила печь к приезду внука, только дым валил не из трубы, а из-под самой кровли. Генерал посмотрел на часы и удивился: на всё вместе ушло одиннадцать минут — посетить родные места, выслушать стариковское молчанье, подвести тридцатилетние итоги.

— Ишь, как быстро управились, а я думал, неделей не обойдусь. Новое, во всём новое надо строить! Вот, помпотех, где закончился старый, смешной век девятнадцатый и начался другой, совсем другой век!.. Ну, что там у Льва Толстого? — Он выслушал сводку до конца, не перебивая. — Ладно, поехали.

Городок отодвинулся назад, во вчерашний день. Сразу за окраиной начинались уже привычные картинки немецкого разгрома. Там, как в музее, были представлены для обозрения образцы вражеской техники и вооружения, вразброс и навалом, и зачастую в нетронутом виде. Ещё не оплаканные матерями и вдовами юнцы и тотальные солдаты того года валялись всюду, приникнув к чужой земле и вслушиваясь в гул своих отступающих армий. Одни из них пребывали уже в плохой сохранности, другие вовсе не имели внешних повреждений; может быть, их убил страх. Виллисы ловко скользили между ними, стараясь не замарать свои чистенькие, после великошумского снега, колёса. Вихрь машинного боя разметал мёртвых по всей окрестной пойме, шеренгами наложил у переправы или воткнул как попало в сугроб, где им предстояло ждать весны, пока не выйдет украинский пахарь на поля, освобождённые от зимы и нашествия. Её было здесь много, иноземной мертвечины; казалось, вся она лежала тут, Германия, вымолоченная, как сноп. Так выглядела дикарская мечта, по которой прошли история и танки.

Всё это неслось мимо, не оставляя следа в привычном к таким зрелищам сознании Литовченки. Но вот, воспоминания отступили перед большим чёрным пятном в обтаявшем снегу. Генерал тронул шофёра за рукав.

— Стой!.. Это, кажется, мои.

По колено проваливаясь в снег, он спустился вниз. Остальные последовали без приглашения. Два человека в матерчатых шлемах, понуро сидевшие на бревне, вскинулись и молчали, пока адъютант не намекнул глазами левому из них. Держа руку у виска, тот принялся докладывать о происшедшем, но губы его тряслись и судорожно вздёргивались плечи: ещё не доводилось Дыбку в присутствии Соболькова рапортовать за командира.

— Ладно, не надо, — сказал Литовченко, касаясь его влажного плеча; всё вокруг — раздавленная на шоссе пушчонка, непросохшая одежда, обломки штабной машины — рассказывало опытному глазу обстоятельнее, чем этот пошатнувшийся танкист. — Ну, ну, пройдёт! — прибавил он, переглянувшись со своими. — Озябли, ребятки. Кто командир… ты?

Дыбок отрицательно качнул головой, и что-то поняв, генерал сам двинулся к танку. Длинная лиловая тень от двести третьей была дорожкой, по которой он шёл. Она растаяла, когда он добрался до цели; солнце зашло, сказка кончилась, вступали в свои права ночь и военная действительность. Как бы считая дыры, генерал обошёл танк по жёсткому войлоку обугленной травы. Он припомнил эту машину; сквозь копоть был достаточно различим её номер, только теперь рваное отверстие зияло вместо нуля. Привстав на отогнутый клок брони, генерал заглянул в башню и снял папаху.

— Дайте-ка мне сюда вашу науку и технику, — приказал он адъютанту, потому что в однообразной черноте танка сумерки настали скорее, чем в остальном мире. — Ишь, как они обнялись, — заметил он дрогнувшим голосом, как-то слишком спокойным для того, что он увидел. — Вот они, советские танкисты. Вот они, мы!..

За двое суток капитан удосужился, наконец, сменить батарейку, и командир корпуса сумел прочесть в танке всё, что требуется для определения степени подвига. Надев шапку, Литовченко уступил место помпотеху. Пока остальные, в очередь и подолгу, глядели внутрь этого потухшего вулкана, генерал вернулся к экипажу. Теперь он признал и тёзку, только этот был много старше того мальчика на железнодорожной станции.

— Узнаю… Значит, отца всё-таки Екимом звали? Так… Кажется, брат у тебя в неметчине имеется?

— Точно… товарищ гвардии генерал-лейтенант, — ответил Литовченко с суровостью, какой не было раньше. — Трое нас было… Тот — младшенький, Остапом по деду звать.

Генерал вопросительно взглянул на адъютанта, но, запутавшись в однообразии имён и горя, капитан уже не помнил, как ему называли угнанного паренька из Белых Коровичей.

— Помню командира вашего… кажется, Собольков? Такой, с седым вихорком был? Как же, помню Соболькова. Что ж, сгорела знаменитая ваша хата. Ничего, новую дам. Сам не ранен?

— Организм у меня целый… товарищ гвардии генерал-лейтенант.

— Это главное!.. Так вот: там, метров триста отсюда, танк без водителя стоит, — он кивнул в меркнущую глубину шоссе. — Новичок… с открытым люком воевать хотел. Скажешь — я послал. Хозяин там тоже хороший, я его знаю. Он тебя посушит, покормит… и воюй. Будет что рассказать внучатам! — Затем он обернулся и к Дыбку, потому что обоих нужно было поддержать словом товарищеского участия. — Дети есть?

— Дочка… — неожиданно для себя сказал Дыбок, и желанная лёгкость вошла ему в сердце.

— Это хорошо. Дочка — значит, мать героев. Большая?

— Восемь… товарищ гвардии-лейтенант, — ответил Дыбок, покосившись на танк, таявший в сумерках.

— Большущая. Верно, и читать умеет. Станешь писать — кланяйся от меня. Всё. Записать фамилии!..

Молча подошли офицеры. Помпотех стал закуривать.

— Да… могила неизвестного танкиста, — сказал он раздумчиво, для самого себя.

— Неверно! — немедля возразил Литовченко. — Это у них солдат одевают в форму, чтоб были одинакие, чтоб их не жалко было. А мы… нет, мы не забывчивые, мы всё помним. Жена изменит, мать в земле забудет… но у нас каждое имечко записано. Кстати, — он показал на танк, — этих не закапывать. Выйду из боя, сам буду их хоронить… в Великошумске. Таким и поставлю на высоком камне этот танк, как есть. Пусть века смотрят, кто их от кнута и рабства оборонял… — И тут же подумал, что проездом на тёплые черноморские берега всякий сможет видеть из вагона высокую, как маяк, могилу двести третьей.