— Ну чего им от меня надо? Мне плохо! Понимаешь? Пло-хо! Печень болит, голова болит, стоит тазик с блевотиной. Еще тут две какие-то бабы… Даже не знаю, что, как, куда… — в комнате у Порошина произошло какое-то движение. После паузы он снова заговорил. — Одну бабу зовут Жюли. Кстати, у Жюли — прическа как у актрисы Шэрон Тейт и перья из жопы. Жюли, поздоровайся с Гортовым.

— Бонжур, — сказал прокуренный женский голос.

— А вот тут еще девочка Элли. Девочка Элли сидит в одних трусиках. У нее ненастоящие сиськи, а на животе — татуировка с каким-то иероглифом. Поздоровайся…

— Ладно, ладно, я понял… — Гортов повесил трубку.

— Не понимаю, зачем жить… — успел меланхолично сказать Порошин и оборвался.

Лобастый все так же стоял у двери, натирая блестящий лоб.

— Пьет, — равнодушно заметил Северцев.

Гортов помял оправдательных, жалких слов во рту, но так и не выплюнул. «Какой же у него лоб», — вместо этого подумал Гортов. Таким ясным и крепким лбом можно расшибать памятники.

— Вы, кстати, знакомы? — спросил Северцев. — Андрей Гортов — прошу любить, а это — Миша Чеклинин.

Гортов послушно встал, чтобы поздороваться, но лобастый, не попрощавшись, вышел.

***

Стол Гортова стоял у окна, и он видел, как по двору ходят юноши в узких черных рубашках, с написанной на лице суровостью. Они кричали друг другу телячьими голосами и шутливо дрались. «Такие переломят хребет, и в сердце у них ничего не шевельнется», — думал Гортов без тени страха или печали — как о ходящих в загоне хищниках.

На подзеркальнике в коридоре лежала стопка газет. Гортов взял одну — тоненькая, она неприятно пахла сыростью и гниющим лесом. Это и была «Державная Русь».

«Атеисты, покажите ваши мысли», — прочел Гортов. На передовице был изображен раскрытый череп, из которого выплывал знак вопроса. Сбоку была пристроена колонка главного редактора (Порошина) — под названием «Кто за билетиком в Содом?». Далее было интервью с игуменом Нектарием о воспитании трудных подростков, отчет о фестивале народной песни, прошедшем на Вятке — «Старый фестиваль в новом качестве». На развороте была помещена фотоподборка «Золотые девы Евразии» — и то были раскосые девушки в русских кокошниках, среди юрт. На лицах у них замерло удивление. На оборотной стороне было размещено стихотворение «Русская правда летит». Гортов прочел его.

«Поднимайтесь, братья, с нами.

Знамя русское шумит,

Над горами, над долами

Правда русская летит.

С нами все, кто верит в Бога,

С нами Русская земля,

Мы пробьем себе дорогу

К стенам древнего Кремля.

Крепче бей, наш русский молот,

И рази, как Божий гром…

Пусть падет во прах расколот

Сатанинский совнарком.

Поднимайтесь, братья, с нами.

Знамя русское шумит,

Над горами, над долами

Правда русская летит…»

***

Похолодало. Ночью стал минус. Батарея была поломана — среди треснувших шпал не журчала вода. Обогреватель, сияя в ночи накаленными красными полосами, грел только себя. Обои теперь не отклеивались — они примерзали к стенам.

Приходилось долго ворочаться и дышать, лежа в свитере, согревая постель, а потом спать под тремя одеялами. Обнимая сырую подушку, Гортов представлял, что обнимает соседку, теплую Софью, с ее русской бревенчатой красотой, с ее мясными руками, среди которых можно было б сладко сопеть до утра. В фантазии Гортова Софья почему-то лежала в старушечьей ночной рубашке, отвернувшись к нему спиной. Ее медовые волосы лезли в рот, и он сплевывал эти волосы, но все-таки это было приятно.

Он просыпался от холода и прислушивался к ночи — было слышно, как за стеной всем своим ледяным нутром сопела соседка-бабушка.

***

Следующий день был выходным днем. Тучи висели низко, и влага стекала с них как с невыжатой тряпки. Сморкались деревья в лужи, и шумно плескалась грязь. Вай-фай работал.

Гортов проверил почту. Видимо, его адрес попала в список служебных почт, и вот уже кто-то слал ему приглашение на православную дискотеку и на круглый стол «Педерастия и шпионаж в России».

Писала и мама. Мама прислала картинку с лучезарно улыбчивыми детишками, роющимися в песке, и подписью: «Будь счастлив в этот миг! Этот миг и есть твоя жизнь».

Еще было письмо от сестры. Сестра училась в хай-скул в Америке. Летом она объехала половину штатов. «Что тебе больше всего запомнилось?», — спросил Гортов в предыдущем письме. Сестра ответила, что больше всего ей запомнилось, как в одном супермаркете огромная негритянка — груда шевелящейся плоти — пукнула так, что задрожали все стекла. «Впечатляет», — написал ей теперь Гортов.

Были и другие письма, из старой жизни, и Гортов открыл одно из них, и стал читать, но почувствовал, что опять начинает болеть голова, и кожа чешется от аллергии.

Гортов лег на тахту. Попытался читать книгу, но накатывал сон, пытался спать — снов не было. Зато Гортов заметил, что если положить под голову две подушки, то лежа можно увидеть в окне крест на куполе.

С церквями у Гортова раньше не ладилось — всего два раза в жизни он посещал их. В первый раз, когда Гортову было семь или восемь лет, его привели родители. Он запомнил, что было много солнца на улице, и что была мрачная тяжесть и духота внутри. Кажется, что был праздник, и храм был набит людьми так, что было не разглядеть ни икон, ни стен, и всюду стояли очереди. Мать протолкнула его вперед, и вдруг он увидел святого с нимбом. Что теперь делать, Гортов не понимал. Он видел, что люди вокруг шевелят губами, а затем целуют икону, склоняясь к ней. Гортов боялся ее целовать, потому что бабушка воспитывала в нем строгую гигиену — было запрещено голыми пальцами касаться ручки двери и кнопки в лифте, а тут — губами. Он был смущен и не заметил, как старуха в косынке, сухая, растрепанная, как новогодняя елка в апреле, схватила его за ухо и зашипела в него: «Целуй, целуй!». Он рванулся, пытаясь сбежать, но она стала толкать его, как нашкодившего котенка: целуй, целуй, целуй!

Второй раз — когда отпевали бабушку, а Гортов приехал на похороны в разорванных на коленях джинсах, и с серьгами-гвоздиками, и с всклокоченными волосами — тогда он был панк, и люди смотрели на Гортова удивленно, и он сразу покинул храм. На том все закончилось.

Но Гортов знал, что его фамилия имеет церковное происхождение, что на его прадеде прервалась церковная династия, и что самого прадеда дважды отбивали местные с топорами и вилами, но на третий раз все-таки увезли большевики.

Гортов чувствовал, что эта духовность есть немного и в нем, хотя, как все, любил смеяться над этим словом, но, когда видел церковные купола, то не мог отвести сразу взгляда, и было ни с чем не сравнимо то чувство, когда он слышал звон колоколов. Всю жизнь Гортов не думал об этом, бежал от этого, но теперь он все яснее осознавал — все то, что происходит с ним, неслучайно. Это судьба взяла его за запястье и привела сюда. «Может быть, попоститься? Идет ли сейчас какой-то пост?», — размышлял вслух Гортов, когда постучались в стену.

Соседка старушка сладко пропела: «Андрей! Андре-ей!»

***

— Мне очень неловко об этом просить, — сказала она, и ее глаза заблестели. — Но вы не поможете?.. Я уже месяц на мыла голову. Она так чешется…

Она почесалась.

Софья без особенного стыда помогла старушке стащить через голову ночную рубаху. Задрались и отвалились в разные стороны груди. Лиловые, они были похожи на две лишних руки. Вокруг образовалось много творожного, белоснежного, от которого некуда стало деться взгляду. Софья принесла принадлежности — мыло, мочалку и все другое, что полагается. Гортов держал шею и голову. Вдруг он обнаружил, что одна грудь свалилась ему на руку. Ему было стыдно стряхнуть эту грудь, и он так и стоял, с ней на ладони. Грудь была шершавая, теплая и будто живая…

— Не смущайтесь, это ведь так естественно, — проворковала старушка.

— Ничего, ничего, — говорила Софья, а Гортову опять захотелось плакать.