Изменить стиль страницы

В центре Черного камня, гладкого, как сталь моего панциря, оказалось углубление, получившееся, как я после узнал, от прикосновения множества губ. Неземной восторг овладел мною, слезы готовы были пролиться из моих глаз, озаренных небесной благодатью. Сначала я прильнул к камню губами, а затем, чуть отогнув сверху полотно ихрама, дотронулся до камня панцирем. Тихий короткий звон стали прозвучал для меня райской музыкой. Ближний мулла встрепенулся и подозрительно покосился в мою сторону. Однако я уже отошел от камня и звенел теперь другим металлом. В окошечко портика для сбора пожертвований потекли с моей ладони золотые арабские диргемы и персидские туманы. (Десяток этих монет я взял накануне у Тузара). Мулла зачарованными глазами проводил золото, вздохнул и вновь погрузился в священную черноту Корана.

Главное дело было сделано. Оставалось встретиться с шейхом, принять от него напутствие, выслушать благочестивые наставления и советы. Не забыл я и о надписи, которая должна была украсить панцирь и умножить его чудесную силу.

Высокостепенный служитель ислама весьма любезно принял меня в своем доме. (Этому приему содействовал, конечно, и крупный рубин в массивной золотой оправе, посланный шейху через его слугу). Крепкий белобородый старец в огромной чалме важно восседал на подушках, разбросанных по мягкому ковру. Его цепкие узловатые пальцы неторопливо перебирали зерна гранатовых четок, а маленькие слезящиеся глазки бегали из стороны в сторону. Когда он узнал о цели моего прихода и увидел панцирь, его приветливое лицо слегка вытянулось, пальцы стали перебирать четки с удвоенной скоростью, а глаза заслезились еще больше.

– Сын мой, – ласково сказал старик. – Теперь, когда ты приобщился к главной святыне мусульманства, не возникают ли в тебе мысли о суетности и ничтожество твоих мирских устремлений?

– Отец, каждый из нас просто следует своему долгу, – ответил я. – А этот долг определяется нашим происхождением, а также интересами рода и племени, к которым мы принадлежим…

– Все это правильно, – перебил меня шейх. – Но я имею в виду и другое. Пристало ли тебе, доблестному мусульманскому витязю, носить вместе с зеленым тюрбаном гяурские доспехи? Ведь панцирь твой выкован и, дамасскими оружейниками? О чем кричит и на кого щерится эта мерзкая львиная морда? Не вызов ли это исламу, запрещающему делать изображения живых существ! Оставь панцирь здесь. Мы выставим его на всеобщее обозрение и каждый правоверный сможет (за небольшую, конечно, плату) бросить в презренную сталь камень или комок помета во имя аллаха милостивого, милосердного и пророка его Магомета. А львиная морда пойдет на переплавку и пополнит тот небольшой запас золота, который нами предназначен для украшения мечетей.

– Нет, благочестивый отец наш, – мягко возразил я ему. Панцирь этот действительно выкован и склепан не в Дамаске, а в Милане, но принадлежал он лучезарному царю царей Салаху ад-Дину, от прикосновения рук которого с этой стали сошла вся гяурская мразь. Теперь панцирь принадлежит царственному дому

Египта. А что касается украшения мечетей, то думаю, эти двадцать монет весят вдвое больше, чем золотая нашлепка в виде львиной морды, – я высыпал на ковер у ног шейха горку полновесных кружочков, среди которых были и арабские диргемы, и турецкие серафы, и флорентийские флорины и даже пара венецианских цехинов.

На морщинистых щеках сановитого муллы выступил слабый румянец. Как бы случайно накрывая золото маленькой красной подушечкой, он сказал:

– За эту плату я тебе сделаю священную надпись на клинке сабли или, если хочешь, на шлеме – тогда голова твоя станет непробиваемой. А панцирь все-таки оставь. А то как бы стих из корана, вместо того, чтобы укрепить сталь, не сделал се хрупкой, подобно яичной скорлупе.

Шейх ошибался. Ведь он не знал того, что знал я. Он не знал, что от прикосновения к Черному камню панцирь не рассыпался, а я не был сожжен огнем, сошедшим с небес, и не был поглощен внезапно расступившейся землей. Значит, надпись, сделанная этим святым человеком, могла лишь усилить несокрушимость серебристого металла. И я снова запустил руку в свой похудевший кошелек.

– Те деньги были моим бескорыстным пожертвованием во славу Мекки, а вот плата за надпись, – еще десятка полтора монет и кольцо с небольшим бриллиантом легли рядом с красной подушечкой.

То, что на европейском золоте были изображения живых существ – чеканные лики каких-то владык, шейха совсем не смущало (видимо, монеты нечестивого происхождения шли на переплавку).

– Хорошо, упрямый посланец Каира, ты получишь надпись на панцире. Оружие неверных будет бессильно.

– Любое, – перебил я. – Любое оружие, шейх! И при воззвании к аллаху напиши, пожалуйста, вот эти два имени: Айнан и Меджид – Истинный и Всемогущий.

– Говоришь, против лю-бо-го оружия?.. – задумчиво протянул начавший удивлять меня князь церкви. – Это будет стоить дороже.

Я вытряхнул все, что оставалось в кошельке. По ковру покатилось восемь монет. На каждую из них можно было купить десять овец или в течение десяти дней содержать десять всадников вместе с их лошадьми.

– Два диргема и сераф я оставлю себе – больше у меня ничего нет, а эти три диргема и два цехина возьми, отец, за свой ученый труд, который не по силам моему разуму.

– Ты не знаешь арабской грамоты? – почему-то оживился старик. – Ну ладно. Пусть будет по-твоему. Я тебе напишу…

Он позвал слугу и велел ему привести с базара лучшего чеканщика со всеми его инструментами. Потом он взял кусок пергамента и калам [15], подумал немного и быстро написал две строчки длиной с кинжальную рукоять.

Чеканщику пришлись немало потрудиться, пока он сумел на твердой неподатливой стали воспроизвести подпись, сделанную на пергаменте. Резцы то и дело тупились, их надо было часто затачивать. Наконец я взял панцирь и завернул его в кусок ткани.

Скажи мне, высокостепенный, какие слова начертал ты своей благословенной рукой?

– Слова, угодные аллаху, – ответил шейх, улыбаясь и вытирая рукавом слезу, выкатившуюся из левого глаза. – И это как раз те слова, которые хороши для надписи, а не для произнесения вслух. Ибо святость изречения так велика, что наши грешные уста рискуют ее осквернить.

Обрадованный, хотя и слегка недоумевающий, я почтительно распрощался со старым мудрым муллой и с легким сердцем покинул его дом.

Тузар ждал меня у ворот с оседланными конями. Дело близилось к вечеру, а утром мы уже хотели быть в Джидде.

Мой верным боевой друг поинтересовался, сколько я заплатил за услуги шейха. Я сказал. А когда мы отъехали от Мекки на довольно большое расстояние и над пустыней стала сгущаться тьма, Тузар долго проклинал алчность священника и сетовал на мою расточительность и доверчивость. Видимо, он хорошо подсчитал, сколько лошадей и оружия можно приобрести на такие деньги. Остановившись возле колодца, мы переоделись. В своем привычном платье и вооружении было гораздо приятнее. Тузар, допустив невольное кощунство, сказал, что чувствовал себя в этом ихраме совершенно голым.

В Джидде, убогом небольшом городишке с кособокими глинобитными домами и кривыми, заваленными гниющим мусором улочками, нам пришлось провести целый день в ожидании корабля. Переправились на другой берег без всяких приключений, если не считать, что бессовестный кормчий содрал с меня три золотые монеты – последние мои деньги. Правда, у Тузара еще что-то оставалось на оплату постоя в караван-сарае, ну, а дальше… дальше мы надеялись, что аллах не оставит нас милостями своими.

Мои славные парни, истомившиеся в караван-сарае от скуки, очень обрадовались нашему возвращению. Им не хотелось больше ни часа задерживаться на этой опостылевшей стоянке. Кстати, их желание совпадало с моим. Я очень спешил…

Через две недели мы встретили купеческий караван из Каира, направлявшийся в глубь Эфиопии, чтобы обменять там аравийскую камедь [16], шелковые ткани и дешевое железное оружие на шкуры львов и леопардов, на кожу носорогов, слоновую кость и высушенные целебные травы, в которых знахари из черных эфиопских племен разбирались получше наших мудрых хакимов.

вернуться

15

заостренная тростниковая палочка — инструмент для письма

вернуться

16

сок аравийской акации, он же гуммиарабик