Изменить стиль страницы

Мне начинает казаться, что Верджил испытывает то же самое, и я вынуждена признать, что не знаю, как это характеризует нас обоих.

Когда он говорит, что выполнит свою работу, я не очень-то ему верю. Трудно верить человеку, который пребывает в таком похмелье, что, кажется, даже попытка натянуть пиджак может привести к инсульту. Я решаю, что единственный способ проверить, помнит ли он о нашем разговоре, — вывести его из конторы и заставить протрезветь.

— А давайте продолжим разговор за чашкой кофе, — предлагаю я. — Когда ехала к вам, проезжала мимо закусочной.

Он хватает ключи, но этого я допустить не могу.

— Вы пьяны, — говорю я, — сама поведу.

Он пожимает плечами, но не спорит, пока мы не выходим из здания и я не начинаю отстегивать велосипед.

— Что это, черт побери?

— Если вы не знаете, что это, то вы еще пьянее, чем я думала, — отвечаю я и сажусь за руль.

— Когда ты сказала, что поведешь, — бормочет Верджил, — я решил, что у тебя есть машина.

— Мне всего тринадцать лет, — замечаю я и жестом приглашаю его устраиваться на раме.

— Ты шутишь? Какого года этот велосипед? Семьдесят второго?

— Если хотите, можете бежать рядом, — отвечаю я, — но с такой головной болью, как у вас, я бы выбрала первый вариант.

Вот так мы и приехали в закусочную: Верджил Стэнхоуп — сидя на моем горном велосипеде, расставив ноги, а я — стоя между ним и рулем.

Мы устраиваемся в кабинке.

— Почему не было никаких объявлений о розыске? — спрашиваю я.

— А?

— Объявлений о розыске. С маминой фотографией. Как получилось, что никто не организовал в этом дерьмовом конференц-зале «Холидей-инн» командный штаб и не приказал посадить людей на телефоны?

— Я ведь уже тебе говорил, — отвечает Верджил, — никто не заявлял о ее пропаже.

Я вопросительно смотрю на него.

— Хорошо, одна поправочка: если твоя бабушка подавала заявление об исчезновении, то оно где-то затерялось.

— Вы хотите сказать, что я выросла без мамы из-за людской ошибки?

— Я говорю, что просто делал свою работу. А кто-то свою не сделал. — Он смотрит на меня поверх чашки. — Меня вызвали в слоновий заповедник, потому что там обнаружили труп. Констатировали смерть в результате несчастного случая. Дело закрыли. Когда ты служишь в полиции, не стоит все усложнять. Надо лишь разобраться с отдельными фактами.

— Значит, вы, по сути, признаете, что поленились искать одну из свидетельниц по делу, когда она исчезла?

Он хмурится.

— Нет, я лишь предположил, что твоя мать уехала по собственной воле. Если бы с ней что-то случилось, я бы знал. Я решил, что она с тобой. — Верджил прищурился. — А где ты была, когда твою мать обнаружила полиция?

— Не знаю. Иногда меня оставляли на попечение Невви, но только днем. Я лишь помню, что в конечном итоге оказалась у бабушки. У нее дома.

— Что ж, может быть, нам следует сначала поговорить с бабушкой?

Я качаю головой:

— Ни в коем случае. Она убьет меня, если узнает, что я затеяла.

— Неужели она не хочет знать, что произошло с ее дочерью?

— Все слишком запутанно, — отвечаю я. — Мне кажется, ей больно обсуждать эту тему. Она из того поколения, которое предпочитает сцепить зубы (другими словами — проявить английскую выдержку) и обходить неприятные вещи, как будто ничего не произошло. Когда я начинала тосковать о маме, бабушка всегда пыталась меня отвлечь — едой, игрушкой или Джерти, моей собакой. А когда однажды я прямо задала вопрос, бабушка ответила, что мама уехала. Но сказала — как отрезала. Поэтому я быстро поняла, что лучше не спрашивать.

— А почему ты так долго тянула? Десять лет — это не просто большой срок. Дело ведь, черт побери, мхом поросло.

Мимо нас проходит официантка, и я делаю ей знак, поскольку Верджилу необходимо выпить кофе, если я хочу, чтобы от него был хоть какой-то толк. Она совершенно меня не замечает.

— Вот что значит быть ребенком, — говорю я. — Никто тебя всерьез не воспринимает. Люди смотрят сквозь тебя. Даже если бы мне удалось лет в восемь или десять понять, что делать… даже если бы удалось добраться до полицейского участка и дежурный за стойкой сообщил вам, что какая-то девочка хочет, чтобы возобновили давно закрытое дело… как бы вы поступили? Я бы постояла у вашего стола, а вы бы с улыбкой меня выслушали, покивали и не обратили на это никакого внимания? Или рассказали бы приятелям о девчонке, которая явилась в участок поиграть в детективов?

Через двойные двери из кухни в зал вошла еще одна официантка, а с ней какофония звуков: звон посуды, громкие стуки, шипение сковородок… Эта официантка наконец-то подходит к нашему столику.

— Что будете заказывать? — спрашивает она.

— Кофе, — отвечаю я. — Большой кофейник. — Она смотрит на Верджила, фыркает и удаляется. — Как говорится в старой пословице: «Если тебя никто не слышит, может, ты и рта не раскрывал?»

Официантка приносит два стаканчика кофе. Верджил протягивает мне сахар, хотя я его не просила. Мы встречаемся взглядами. Я пытаюсь проникнуть сквозь пелену его похмелья и уже не уверена, довольна увиденным или немного напугана.

— Сейчас я тебя внимательно слушаю, — говорит он.

Перечень моих воспоминаний о маме печально мал.

Помню только, как она кормила меня сахарной ватой: Uswidi. Iswidi.

Помню разговор о вечной любви.

Отрывочные воспоминания о том, как она смеется, когда Мора тянется хоботом через забор и расплетает ей волосы. У мамы рыжие волосы. Не золотистые, не оранжевые, а такого насыщенного цвета, как будто человек горит изнутри.

(Хорошо, возможно, я помню это потому, что видела снимок, сделанный именно в этот момент. Но запах ее волос — сахар с корицей — я действительно помню, и мое воспоминание не имеет никакого отношения к фотографии. Иногда, когда мне очень сильно не хватает мамы, я ем французские тостики, чтобы закрыть глаза и вдохнуть этот запах.)

Мамин голос, когда она грустит, колеблется, как воздух над раскаленным асфальтом жарким летом. Она обнимала меня и уверяла, что все будет хорошо, даже несмотря на то, что сама плакала.

Иногда я просыпалась среди ночи, а мама сидела рядом, смотрела, как я сплю.

Она не носила колец. Но на шее у нее была цепочка, которую она никогда не снимала.

Она любила петь в душе.

Мы с ней ездили на вездеходе наблюдать за слонами, хотя папа считал, что для меня слишком опасно находиться в вольере. Я ехала у мамы на руках, она наклонялась и шептала мне на ухо: «Пусть это будет нашим маленьким секретом».

У нас были одинаковые розовые кроссовки.

Она умела складывать из долларовой банкноты слоника.

Вместо того чтобы читать мне на ночь книжки, она рассказывала истории: как видела, что слон вытащил увязшего в грязи детеныша носорога; о маленькой девочке, чьим лучшим другом стал осиротевший слон, как эта девочка уехала учиться в университет из родного дома, а потом через несколько лет вернулась, и теперь уже взрослый слон обвил ее хоботом и прижал к себе.

Помню, как мама делала наброски, рисовала гигантские, похожие на букву «G», уши слонов, которые она потом помечала метками или дорисовывала капли, чтобы распознать каждого слона. Она описывала поведение слонов: «Сайра убрала пластиковый пакет с бивня Лилли; принимая во внимание, что слоны обычно носят на бивнях растения, это свидетельствует об осознании слоном наличия инородного предмета и необходимости его удаления…» Она давала научное объяснение даже такому тонкому чувству, как сопереживание. Именно поэтому другие ученые принимали ее работу всерьез: нельзя просто уподоблять слонов человеку, нужно беспристрастно изучать их поведение, а уже потом экстраполировать факты.

Что касается меня, то я собираю свои воспоминания о маме и пытаюсь делать выводы о причинах ее поступков. Я понимаю, что это абсолютно ненаучно.

И не могу избавиться от вопроса: если бы мама встретила меня сейчас, разочаровалась бы она?