Изменить стиль страницы

У меня больше не было никаких желаний. Не хотелось сердиться, не хотелось слушать, Но и уходить не хотелось. Я был, представьте себе, взволнован — не столько его словами, сколько тем, что мы сидим здесь вдвоем на железных креслах, как, бывало, мальчишками, когда мы спорили о мировых проблемах, начиная от пьес Расина и кончая ролями Берты Бови, и я кипятился, а потом сдавался. Помолчав немного, он сказал: «Ее отец негодяй, — И, заметив, что я обернулся к нему, добавил: — О, разумеется, это зависит от точки зрения. Вернее, от той социальной морали, которую исповедуешь. Если исходить из взглядов, которые в почете у семейства Провен и компании, твой Корнинский великий, благородный человек, вроде нашего деда, наших папаш и иже с ними. Да только теперь я смотрю на это по-другому. Знаю, знаю ты скажешь, куда девалась моя пресловутая терпимость? На твой взгляд, я сильно изменился. Не так ли? А вот ты… Но не о тебе речь… Когда Бала пришла ко мне, я как раз уехал из Виши. Она была совершенно сломлена. Во-первых, конечно, из-за вашей истории — хотя прошло три года, но это подтачивало ее изнутри. Но главное, из-за отца. Видишь, я великодушен — я снимаю с тебя часть ответственности. История с шахтами в Анзене ты, конечно, не знаешь, о чем речь, такие, как ты, никогда ни о чем не знают. Там была попытка забастовки, а потом расправа, казнь каждого десятого, как во времена Цезаря и легионеров. Каждого десятого расстреливали. И Корнинский от имени предпринимателей выразил благодарность оккупантам. Бала убежала из дому. Она явилась ко мне совершенно опустошенная. Я ее, можно сказать, приютил. Мы поженились, чтобы пресечь возможные пересуды. Напрасная предосторожность — через месяц мне пришлось бежать в маки. Кто-то донес. Я всегда подозревал Корнинского. Но он или не он, все равно дело кончилось бы этим — я хотел сохранить хоть каплю самоуважения, а при том, что творилось в стране, начиная с семьи Провенов, выбора у меня не было.

Взять с собой Балу я не мог. Ей пришлось остаться в Париже. Но она вынудила меня дать клятву, что ей позволят участвовать в наиболее трудных делах. Как я мог ей отказать? В наших судьбах было много общего. Я не разрешал ей сопровождать меня каждый раз — только в самых ответственных операциях: электростанция в Бельфоре, виадук в Шомоне, теплообменник в Рамбуйе. Не знаю, каким образом боши нас выследили. Схватить человека, сражающегося в маки, они не могли. Они отомстили Бале. Пытки, Компьень, Равенсбрюк. Вмешался ее отец, он пустил в ход все связи. Абвер нуждался в его услугах, в один прекрасный день за Балой приехали в лагерь, чтобы увезти ее во Францию. Мне рассказала это одна из узниц концлагеря, которая чудом выжила. Она находилась в одном бараке с Балой — обе лежали в тифу. Между ними лежала еще третья женщина — еврейка. И вдобавок коммунистка. Она почти все время была без сознания — более чем достаточно, чтобы в сорок восемь часов оказаться в печи крематория. К тому же у нее оставалось четверо детей. Они поменялись местами — Бала легла на ее место. Просто — не правда ли? Элементарно и убийственно просто. Вот так. Кстати сказать, та, другая, тоже умерла, пока ее везли в машине. Страшно просто. Просто до глупости. Сам не знаю, зачем я тебе это рассказываю».

Я спросил: «Вы любили друг друга?» — и сам оторопел — вот уж никак не ожидал, что задам ему этот вопрос! Судя по всему, он был ошарашен, как и я. Он выпрямился. Полозья кресла врезались в землю. Он встал. «Ах вот что ты хочешь знать, голубчик… — Я готов был откусить себе язык, но слово — не воробей. Не знаю, что он прочел на моем лице. Его лицо посуровело. — Можешь считать, что да, можешь считать, что нет, — по твоему усмотрению. Если Бала любила меня, ты виноват в ее смерти немного меньше. Если нет — немного больше. И даже гораздо больше. Выбирай, что тебе по вкусу». Ну, как вам это нравится?

— Что именно?

— Это иезуитство. Какое он имел право? Я задохнулся от гнева. Я тоже встал. Мне хотелось отыграться. Я спросил: «Это правда, что ты отказался свидетельствовать в пользу моего отца?» В его глазах вспыхнул иронический; вызывающий огонек, а меня, как всегда, так и подмывало вцепиться ему в глотку. «Твой отец добился прекращения дела, выкрутился — не так ли? Чего же тебе еще?» Значит, правда, что он отказался свидетельствовать. Я сказал: «Отказать человеку, который воспитал тебя как сына! Ты мне отвратителен». Но в ответ на оскорбление он даже не перестал улыбаться. «Помнишь, что я написал тебе, когда ты просил меня о встрече?» Он мне написал: «К чему?» Я сказал: «На сей раз ты оказался прав. Между нами никогда не было и не могло быть ничего общего». Он как-то грустно покачал головой — вы сами понимаете, я на это не поддался — и, слегка приподняв руки, протянул мне правую. Но не мог же я подать ему свою. Он опустил руку и ушел. Он в одну сторону, я в другую. Я был спокоен, тверд и совершенно спокоен. Вопль «A-а!», которого я по глупости боялся, так и не вырвался из недр моей души. Он там и остался. Иногда — правда, все реже и реже — мне кажется, я слышу, как он назревает где-то в глубине. Но это длится недолго. И потом, ведь ко всему привыкаешь».

(На этих словах магнитофонная запись внезапно обрывается. Других заметок в истории болезни Фредерика Леграна нет. Как видно, после исповеди мужа Марилиза не стала продолжать курс своего лечения, так и не доведя его до конца. Странный поступок. Но поскольку даты нигде не указаны, быть может, он вызван трагической гибелью Эстер. А может, его причину надо искать на дне того оврага, где разбились Фредерик и его жена. Куски железа и искромсанные тела — все было так перемешано, что не удалось установить, кто вел машину. Может быть, Марилиза? Конечно, трудно забыть суровую запись Эстер Обань: «Этот человек выкрутится. За его жену я далеко не так спокойна».

С тех пор я узнал о писателе некоторые любопытные подробности. Гневно разоблачая власть имущих и их прихвостней, он неизменно наносил визиты влиятельным критикам. Во всеуслышание отказываясь от наград, он благосклонно взирал, как друзья баронессы Дессу расчищают для него тернистый путь, ведущий к самым высоким почестям. Преждевременная гибель навеки запечатлела его для нас в том кристально чистом облике, в котором Марилиза черпала свои жизненные силы. Но насчет этой гибели мы должны воздержаться от чересчур смелых, хотя и заманчивых, гипотез, ибо мы ничем не можем их подтвердить. Эстер, может быть, и знала правду. Или подозревала ее. Но она уже не выскажет своего мнения. Конечно, очень не хочется заканчивать повествование вопросительным знаком. Но разве любая жизнь, как знаменитая, так и безвестная, не оканчивается знаком вопроса?)