Торопясь к литовцу, с шумящим сердцем, с раскрасневшимися щеками, с порозовевшим носом, ступая на каблуки и придерживая фуражку, Колька спустился с горки. Парень небрежно кивнул на ивовые кусты у овражка, сказал: «Что так долго? Я принёс и спрятал», достал пачку «Каститиса» и стал закуривать, пряча в ладонях огонёк и повёртываясь то в одну сторону улицы, то в другую. А Кольке отчего-то захотелось помедлить, захотелось обернуться к парню, оказавшемуся у него за спиной, поговорить с ним, обсудить что-то, например, количество бутылок, ведь парень не сказал, сколько принёс бутылок.

Литовец сильно толкнул его в спину, голова Кольки запрокинулась, солнце, ветки и листья бросились ему в лицо, и, заслонив глаза рукою, теряя фуражку, Колька покатился куда-то.

Скатился он в овраг, поросший по склонам лопухами, а на дне поросший пыреем и кое-где, на чернеющих кочках, пучками осоки. Наверное, когда-то тут бил ключ, вырывался из-под земли, подтачивая вокруг себя песок и землю, унося землю, образуя яму и опускаясь ниже и ниже, а однажды ручей пропал, сгинул в глубине, — и яма стала сохнуть, зарастать травой, на донных кочках вытянулись пучки осоки, а ивы, пустившие корни в сырости, укрепившиеся в глине, надежно укрыли собою овраг.

Литовец прыгнул следом, ахнул, пнул Кольку в живот, но Колька успел оторвать от земли руки, закрыл живот. Жёсткая подошва ободрала его пальцы, костяшки под резиновыми узорами брякнули друг за дружкою, и музыкально-адские звуки почудились Кольке в этом переборе.

— Проклятые оккупанты! — Литовец потряс над Колькой кулаком, и что-то пещерное, доисторическое просияло в его голубых, полных восторга, глазах. — Саюдис! Ландсбергис!

Он будто молился, произносил имена языческих богов, и было похоже, что в овраге капище, что Колька предназначался в жертву богам, что кровь его должна уйти в дно оврага, попасть на язык хищного подземного духа. В траве Колька увидел измятый, с обрывками ниток чёрный погон с жёлтыми буквами «СА», с загнувшимся, отсыревшим подкладочным картоном. Может быть, Колька не первый солдат здесь; литовец, поклоняясь богам, заманивал сюда оккупантов и до него. Но, может быть, погон просто мусор, как школьная тетрадь с портретом, кажется, Чюрлёниса, как сигаретная пачка с запотевшей обёрткой, гнилые бельевые прищепки с поржавелыми пружинками, или вот как консервная банка с серыми недоеденными фрикадельками и с голыми, подтаявшими карамелями, над которыми вьются зелёные мухи?

Литовец уселся на Кольке, схватил его за плечи и подтянулся к животу, располагаясь поудобнее и открывая рот над его лицом, как бы собираясь лицо сожрать. Жаром и морозом враз обдало Кольку, и от живота до горла словно бы пробрался тяжёлый медный шар.

Колька разглядел вблизи круглые руки парня, выходившие из коротких рукавов рубашки и тесно заполнявшие рукава, огромные, тяжёлые с виду, весившие, должно быть, не меньше кузнецких кувалд, руки, на концах которых были приделаны припухшие, гладкие фиолетовые кулаки.

Парень поднимет эти тяжёлые руки, опустит фиолетовые кулаки на грудь Кольке, рёбра Колькины сломаются, грудь опадёт, осядет, с сипеньем испуская дыхание жизни, и Колька, ставший странно плоским, неподвижным, останется в яме навсегда, и билет его на самолёт пропадет. Жалко было Кольке билет.

— У меня аппендицит был, — сказал Колька. — Вырезали. В госпитале. Шов наложили. Вчера только выписали. Ты меня убьёшь тут. Убьёшь. — Он не говорил слова, а выдыхал, лицо его, наверное, сильно покраснело, он чувствовал, как пылают его уши и щёки, и губы, и глаза пылают, а нос отчего-то раздувается, как у собаки.

Парень слез с Колькиного живота, с сосредоточенным, хмурым видом присел на корточки у его груди, взялся правой рукою за отворот кителя, так, что Колькино тело подалось ему навстречу, как бы село, и проворно достал из внутреннего кармана кителя военный билет и две бумажки, в пять и десять рублей, военный билет пролистал, уронил, а деньги положил в свой карман. Его белые щёки заалели, дрогнули от торжествующей улыбки.

Парень выпустил отворот, и Колька откинулся на траву.

— Свобода! — зашептал парень, озираясь на ивы наверху, сквозь которые в яму просачивалось солнце. — Саюдис! Лиетува! Я лабус тебе, да? Лабус?.. Что, оккупант, на одну бутылку?.. — Он взял Кольку за голень, сорвал правый ботинок, понял, что ботинок пуст, и отбросил его. Звякнула банка с карамелями. Кольке, которого разували как ребёнка, пришел на ум назойливый, гадкий дяденька из детства, поминаемый всеми мамами во всех странах, дяденька, угощающий детей сладкими конфетками.

Литовец пошарил и в левом ботинке, стянул с Кольки носки, морщась брезгливо, вывернул их. В брюки он почему-то не полез. Светлые волосы его потемнели, налипли на лоб. Он резко, так, что у лежащего Кольки закружилась голова, встал и посмотрел сверху на босые солдатские ноги. Заглянул в глаза, уставившиеся на него снизу.

— Прибери себя. Ты есть солдат Советской Армии. — И парень отдал лежащему честь: выпятил грудь, надвинул нижнюю губу на верхнюю и поднес нелепо растопыренные пальцы к виску.

Широко расставляя ноги, глядя вверх, литовец начал подниматься по склону. Под каблуками его влажно затрещали, растягиваясь и обрываясь, корни лопухов.

Туфля на склоне соскользнула, парень едва не опрокинулся на дно, к существующему в яме солдату, но уравновесился, выругался по-русски, — и ухватился за пуки ивовых веток, срывая с них узкие мягкие листья.

Подтягиваясь за ветки, он думал, как сядет на троллейбус, как поедет, повернувшись к окну, не глядя на пассажиров и дожидаясь, когда магнитофон у водителя объявит: «Туляу — Лайсвес-аллея». Там, на Аллее Свободы, он позволит себе расслабиться, позволит себе выпить, выпить в ресторане чёрного ликера «Бочю».

Он тоже ошибся: показал врагу спину.

В яме становится очень жарко, влажно, воздух сгущается, колышется липко, тяжёло. Глаза Колькины заливает пот, в глазах плавает солёное, глаза жирны и горячи, как таинственные африканские озера. Время замедляется, Колька словно попадает в растянувшуюся на тысячу лет секунду. Светловолосый затылок парня приближается, Колька будто рассматривает его через подзорную трубу. Он различает каждый волос, каплю пота, всякую влажную дорожку на розовой коже, чужой затылок кажется ему горячим и мягким.

Колька взвешивает на ладони удобный, с впадинами и выступами камень, пальцы его крепко обнимают камень, он жжёт пальцы, больно, до пузырей, жжёт, и надо освободить пальцы от камня. Больше ничего не чувствует, не видит Колька — и больше ничего, значит, нет.

Камня этого прежде не было в яме. Ненависть придает ненавидящему сил и творит камни. Нужно разбудить в себе злобу, а силы и камни найдутся. Осатаневшие трусы, возле которых вырастают из-под земли камни, много сильнее наглых храбрецов.

Размахнувшись, Колька направляет руку с камнем вперёд, готовясь услышать, как камень с шумом раздерёт воздух. Натянувшийся рукав кителя покрывается мелкими тугими волнами. Из рукава выглядывают зелёная манжета рубашки с полупрозрачной пуговицей и запястье, кончающееся вроде бы и не кистью, а прямо камнем. Ободранные, окровавленные Колькины пальцы начинают разжиматься, камень выдвигается из ладони, между камнем и ладонью входит полоса холодящего воздуха.

Камень пролетит короткое расстояние, ударится в затылок, покрытый светлыми волосами, зашатается на склоне парень, руки его вскинутся к голове, опадут, парень свалится на дно оврага, ляжет безжизненным лицом к Кольке, и под мёртвым затылком сомнётся, пригнётся к земле осока.

Овладевает Колькой очень ясное, стремительное ощущение, какого, впрочем, не может быть: словно он не бросает, а ловит камень, догоняет его. Он уже не видит рукава кителя, не видит манжеты с пуговицей, не видит ничего, потому что крепко зажмуривает глаза, стараясь в слепой темноте поймать камень, — в темноте, чтобы не видеть, что случится, если всё же не поймает, и чтобы не верить затем в происшедшее, потому что есть вещи, в какие нельзя верить, — и словно бы доказывает себе, что пальцы не разжались ещё вполне, не пустили камень, что они сумеют удержать его, что с силой, с яростной ловкостью они уловят кончиками, стиснут отделившийся от ладони камень, — и тело Колькино, как бы перемещая силу и ловкость в кончики пальцев, напрягается, каждая мелкая и крупная мышца наливается сопротивлением, останавливая посланный камень.