Изменить стиль страницы

Через несколько лет Даюнов все-таки познакомился с идеальной женщиной; в ней было все, что он искал в своих многолетних похождениях, но он уже был не тот — мало того, что сдал внешне (и, естественно, физически), потускнела его всегдашняя веселость, юмор оскудел. Они познакомились в компании, уединились на балконе… Даюнов разговаривал с идеальной женщиной, любовался ею; опираясь на свой колоссальный опыт, заранее представлял весь их роман и даже семейную жизнь, и приходил к неутешительному выводу, что на эту главную любовь у него не осталось сил. И женщина это чувствовала, и разговаривала с Даюновым снисходительно-иронично, от чего Даюнов обмякал еще больше.

Левутин в пятьдесят лет встретил потрясающую молодую женщину; внешне она была неотразима — длинноногая, длинноволосая с ярко-синими глазами, когда она шла по улице, мужчины останавливались и восторженно прищелкивали языком. Она была научным сотрудником, объездила весь мир, отлично говорила по-английски и по-французски, и переводила зарубежных поэтов; по уверенности в себе, она напоминала Левутина, но сверх своих талантов и тонкого ума, имела множество добродетелей, о которых сексуальный монстр имел неясное представление. Первый раз в жизни Левутин увидел в женщине не самку, а женщину и был ослеплен ее блеском. Он впервые потерял свою твердую волю и, ради этой необыкновенной женщины, был готов на все.

Для начала он рассказал ей всю правду о себе, поклялся, что полностью изменится и предложил руку и сердце, и заявил, что будет образцовым супругом. Но она отвергла его. Именно эта женщина сказала Левутину выразительную фразу, похожую на жестокую пощечину, и еще добавила:

— …Вы ничтожны, потому что ничего не сделали доброго в жизни, несли одно зло. И в творчестве не стали личностью, и, наверняка, как мужчина плохо сохранились. Под старость останетесь в одиночестве, никому не нужный — это будет расплатой за вашу никчемную жизнь.

После столь жестокого поражения, Левутин на время ударился в религию и даже начал писать поэму, в которой выразил претензии к Богу за то, что тот вселил в женщин «дъявола», но Даюнов раскритиковал творение приятеля:

— Мы с тобой уже не в том возрасте чтобы ссориться с Богом!

И все же многие мужчины, охваченные завистью к бурной жизни Даюнова и Левутина, склонны считать их счастливцами и даже героями, они убеждены — чтобы иметь огромный успех у женщин, нужен особый талант, особый природный дар. Скорее всего, так оно и есть — без особых качеств здесь не обойтись. Вопрос в другом — не разъедают ли эти качества другие, не менее ценные? Как ни крути, а интерес Даюнова и Левутина ко всему, не связанному с женщинами, был недостаточно высок, а точнее, непростительно низок. Но в чем можно не сомневаться — даже будучи старым и немощным, стоя на пороге смерти, Даюнов непременно скажет:

— Эх, влюбиться бы в кого-нибудь!

А Левутин, вполне возможно, в предсмертном завещании распорядиться, чтобы в его гробницу переносили прах всех женщин, которых он встречал в жизни, чтобы на Том Свете стать обладателем большущего гарема.

Зоопарк моего деда

Меня отправили в деревню, чтобы подкормить и чтобы мои родители, как выразился отец, — обрели душевное равновесие. После войны наша большая семья жила в одной комнате, и когда отец с матерью возвращались с завода, их встречали трое полуголодных, успевших повздорить детей. Отец сильно уставал на работе, а за ужином ему приходилось выслушивать наши мелкие ссоры, заниматься примирением. Здоровье у него было неважное и, помнится, он все мечтал пожить в уединении, в тишине, на что мать всегда замечала, что ему нужна тишина не внешняя, а внутренняя, и, чтобы успокоиться, необходимо бросить курить и выпивать, и не волноваться по пустякам. Тогда я был на стороне матери, а теперь думаю, что отец был прав — внутренняя тишина начинается с внешней.

Так вот, отец решил немного разрядить домашнюю атмосферу и меня, как наиболее взбалмошного и истощенного, отправить в деревню к родителям матери. Вдобавок на его решение повлияла и моя неисправимая лень.

— Тебе уже десять лет, и в твоем возрасте пора бы знать, чем хочешь заняться, — заявил он, явно завышая мои способности.

Стояло лето, у школьников были каникулы, и я не понимал, каких занятий отец требует от меня. Я целыми днями гонял во дворе мяч и это мне казалось лучшим занятием на свете. Теперь-то я понимаю, что, отправляя меня в деревню, отец, кроме всего прочего, преследовал и вполне определенную цель — приучить меня к труду, но он совершил тактическую ошибку: забыл, что в деревне дед содержит зоопарк; вернувшись в город, я заполонил нашу комнату полчищем всевозможных животных, и жизнь отцу стала совсем невмоготу.

Деревня лежала среди сосняка с пыльными проселками, наполненными крепкими лесными настоями. Те приволжские земли были плодородными, и люди даже после войны жили, по понятиям горожан, зажиточно: в садах дозревали фрукты, в огородах — изобилие овощей.

Дом деда, огромную избу, окружал палисадник — как я узнал позднее, это были владения бабки. После того, как на фронте погибли ее сыновья, работу по хозяйству она выполняла без всякого интереса и каждую свободную минуту проводила в палисаднике, где что-то бормотала, смахивая слезы.

В доме все вещи были простыми и добротными. В сенях стояла лавка с ведрами чистой колодезной воды, бочка, таз, черпак, садовый и огородный инструмент, горшки, корзины. Середину избы занимала побеленная печь с набором кухонной утвари; в маленькой комнате за ситцевой занавеской стояли две кровати, застеленные покрывалами из разноцветных лоскутов; на кроватях лежали подушки с кружевными накидками. В большой комнате размещался старый буфет с фарфоровой посудой, отполированные временем стол и стулья, на подоконнике красовался медный самовар, в углу стояла бабкина прялка.

За домом находился сарай, к которому примыкала пристройка-мастерская, где дед ремонтировал инструмент и занимался гончарным делом. Дед слыл хорошим мастером, за его глиняными изделиями приезжали даже из соседних деревень. До сих пор так и вижу, как дед тщательно перемешивает глину в корыте, как крутит ногой круг и под его мокрыми узловатыми пальцами кусок глины пластично выгибается и вытягивается в прямо-таки глянцевый кувшин; дед чуть изменит положение ладони, и кувшин на глазах оседает, превращаясь в широкий сосуд; не останавливая вращения, дед помочит руку в ведре с водой и одним пальцем еле заметным движением придаст сосуду законченную форму горшка. Меня поражало, что за работой дед не делал ничего лишнего: каждое его движение было неторопливо, экономно, точно рассчитано, выверено опытом.

Все изделия дед обжигал в печи и, уже прозрачные и звонкие, выставлял в сени. Тогда горшки деда на меня не производили особого впечатления — мне нравилась алюминиевая посуда, — но теперь-то в скупых и точных формах горшков я вижу настоящее совершенство, ведь как ни рассуждай, а красота вещей в их полезности. Дед не раз говорил мне, что в глине есть спокойствие, что глина — самый податливый и надежный материал, что его горшки «дышат»; то есть пропускают воздух, но держат воду. Теперь где бы я ни увидел горшки, я всегда вспоминаю деда и чувствую потребность заняться гончарным делом, тем более, что дед успел мне передать кое-какие секреты своего мастерства, хотя и говорил:

— Нет никаких секретов, есть любовь к ремеслу.

В то время дед рядом с дряблой, заговаривающейся бабкой выглядел плотным крепким стариком, немногословным, с глуховатым голосом и добрым, внимательным взглядом.

— Так вот ты какой стал! — встретил он меня. — Ишь, вымахал. Совсем стал молодец. Пойдем-ка, кое-что тебе покажу.

Дед распахнул передо мной калитку в сад и подтолкнул вперед. В саду росли яблони и сливы, а в глубине за прямыми, как свечи, березами, виднелся затянутый ряской пруд.

Не успел я сделать и двух шагов, как к нам радостно бросилась маленькая, облезлая от линьки, собачонка с черной кляксой на ухе. Дед познакомил нас, назвав собаку Куклой, и пояснил: