Изменить стиль страницы

Дик пытался пригласить ее танцевать: то уговаривал с набором избитых шуточек, то бесцеремонно тянул за руку, но Светлана оставалась непреклонной, правда, и не сердилась на напор Дика. Но когда я, изрядно выпив, подошел к ней и, с трудом подбирая слова, поинтересовался чтивом, она расплылась в приветливой улыбке (ветер мгновенно стих) и долго лепетала о Тургеневе, не забывая вытягивать и поглаживать бесподобно длинные ноги (от них бросало в жар), как бы напоминая мне, что наш разговор имеет второй тайный смысл. В ней сочетались старомодность и легкое бесстыдство современной женщины. В конце вечера она прямо сказала:

— Я ценю в мужчинах голос и руки. У вас приятный низкий голос и руки труженика, — и страшным шепотом добавила: — У нас все будет чудесно.

Мое возбуждение достигло крайнего предела — я уже по уши влюбился в нее, и уверенный, что наконец-то встретил «гениальную женщину», что все складывается как нельзя лучше, развеселился сверх всякой меры, налил глаза и не заметил, как уснул в прихожей на диване. Проснулся от сладострастных стонов; приоткрыв дверь, я увидел в полумраке на кресле Светлану — она яростно отдавалась Дику; халат тургеневской блудницы валялся на полу. Я подскочил на месте, точно ошпаренный кипятком, и долго не мог прийти в себя.

Под сильнейшим ветром я добрел до платформы, дождался первой электрички, доехал до Каланчевки — и на всем пути жуткая горечь заполняла мою грудь, а в еще не протрезвевшую голову лезла мысль: «и что за проклятье тяготеет надо мной?». И дальше еще хлестче уговаривал себя: «главное — ни в коем случае не расклеиваться, не впадать в панику. Вперед!».

На следующий день Люда разыскала меня (хотя я и избегал встречи с ней), сказала, что мне «все показалось»; еще через неделю передала записку от сестры — изящными словами, тонким тургеневским стилем Светлана сообщала, что «пошляк Златкин пытался приставать, но у него ничего не получилось». Просила приехать, но я был гордый парень. Или глупый — не знаю; только повторять поездку не собирался.

После этого прискорбного случая последовал еще один: в день, когда кончилась прописка, я умудрился попасться в руки милиции; нелепо — ехал без билета в троллейбусе и вошел контролер. В отделении мне вручили предписание — покинуть город в двадцать четыре часа.

— Вторично попадешься, посадим на год как злостного нарушителя паспортного режима, — заявил майор.

Это ли не издевательство над парнем, только за то, что он хочет жить в столице, в городе, где, кстати, родился?! (эти иезуитские законы существуют и поныне).

Снова я очутился на улице, снова бездомничество, разброд, шатанья. А тут еще похолодало и усилились ветры, природа явно затевала что-то недоброе. Короче, потянулись тяжкие деньки, которые только изредка радовали. Как-то в поганейшем настроении устроился на ночлег в одном подвале; дом был глухой — не дебоширили даже пьяницы и сумасшедшие; только прилег на доски, за решеткой окна появилось привидение (я с детства был уверен, что мы окружены вторым невидимым миром, а к призракам испытывал глубочайшее уважение). В невыразимо жутком оцепенении стал шарить рукой в поисках палки или камня, но, присмотревшись, разглядел — призрак всего лишь белая рубашка, раскачивающаяся на веревке. Тем не менее я вдруг вспомнил свои предыдущие встречи с привидениями, вспомнил то, чего не было. Меня обуяла какая-то ложная память — первый признак нездоровой головы.

Через час-другой освоился в темноте, разогнал дурацкие видения, выкурил сигарету, чтоб окончательно прийти в себя, вслух пробормотал: «Нас этим не испугаешь»; потом задремал, но послышались голоса, и в полумраке возникли трое подвыпивших молодых людей с бутылками. Заметив меня, парни не удивились, открыли потайную дверь и, махнули мне, чтоб составил компанию.

За дверью оказалась скульптурная мастерская, пропитанная алкогольным запахом. Хозяин мастерской студент Строгановки Вадим Штокман и его спутники, студенты музыкального училища Игорь Слободской и Аркадий Егидес обогрели меня, накормили и напоили, уложили спать на тахту, а сами до утра талантливо распевали неаполитанские песни.

Утром Штокман показал мне свои работы, дал несколько ценных советов по технике рисунка и объявил, что я могу запросто приходить в мастерскую, когда вздумается. Скорее всего он так объявил, проявляя элементарную вежливость и позднее пожалел — я, доходяга, насел на него крепко, целую неделю безвылазно торчал в мастерской, правда, не забывал сыпать благодарности за то, что меня приютили. Штокман ухмылялся:

— Похоронишь меня с почестями, понесешь подушечку (с какими наградами, не уточнял).

Каждый вечер к Штокману не заходили — залетали, как ангелы, взволнованные Слободской и Егидес — всегда с бутылками, развеселые, пронизанные духом романтики, напевая неаполитанские песни, которые по их словам «чувствовали не только душой, но и всем телом». Штокмана и его приятелей весельчаков связывала трогательная дружба: она выражалась в предельно внимательном, заботливом отношении друг к другу. Но еще больше меня поразили их утонченные беседы об искусстве — благодаря им, я за неделю резко повысил свой интеллект.

Мастерская была первым богемным клубом, который я посетил и где окончательно понял, в какой атмосфере хотел бы вариться. Я сильно завидовал Штокману и его друзьям — они уже нашли себя и занимались творчеством («у всех есть занятие, кроме меня», — так и вертелось на языке), завидовал, потому что они не тратили время на прописки, поиски жилья, работы. В те дни я особенно остро переживал свою бездомность. «И когда заимею собственный угол, хотя бы часть огороженной комнаты? — размышлял чуть ли не вслух. — Отдохнуть мог бы, попить чайку… купил бы дешевенький радиоприемник, книги».

Что было странным — за все время, которое я провел в мастерской, ни Штокман, ни его друзья ни словом не обмолвились о женщинах. И это в художественной мастерской, где в порядке вещей страшный интерес к женщинам, и разговоры о них — центральная тема! И, само собой, не только разговоры. В какой-то момент, выпив, я заикнулся о девчонках на улице Горького, но встретил презрительные взгляды.

— Не разочаровывайте нас, молодой человек, — пропел Слободской.

Эта странность заставила меня пристальней всмотреться в новых знакомых и я обнаружил то, что сразу же вызвало протест.

Во-первых, балетные движения и франтоватый внешний вид обитателей мастерской: Штокман носил бант, чересчур нарядную кружевную рубашку, лакированные ботинки, Слободской — крашеную (сиреневую!) шевелюру до плеч, Егидес — два перстня. Во-вторых, их отношения были чересчур задушевными: при встрече они слишком долго, излишне чувствительно целовались, эффектным образом ухаживали друг за другом, а меня обнимали каким-то нездоровым способом, как-то не по-мужски, как бы получая удовольствие от объятий — я это чувствовал кожей (как они неаполитанские мелодии). В-третьих, они демонстрировали обостренный интерес к другим мужчинам, и при этом обсуждали их мужские достоинства, как бы раздевали их. Мне, с повышенным интересом к женскому полу, это было совершенно непонятно (тогда я еще и не догадывался о существовании сексуальных меньшинств и всех вариантах любви). По моим понятиям, нормальный мужчина, разглядывая женщин, мог мысленно их раздевать и вытворять с ними что угодно (и не только мысленно), но с таким уклоном разглядывать мужчин!

В общем, ангелы оказались всего-навсего воздухоплавателями. После одного из вечеров, когда Слободской устроил переодевание в женское платье, а Егидес целовал ему руку, я порвал с этой троицей, хотя вскоре почувствовал, как мне одиноко без них, как сильно не хватает интеллектуального общения (как ни крути, а искусство — лучшее укрытие от жизненных невзгод). И еще одна немаловажная вещь: именно в те дни скитаний у меня появилось чутье на голубых, стукачей и КГБэшников, которое в дальнейшем спасало от неприятностей.

Глубокой осенью я ночевал где придется: на чердаке, в бойлерной, в старом баркасе на канале у водомоторной станции «Динамо»; однажды просто на скамье в заброшенном сквере — проснулся — весь засыпан листьями. Положение осложнялось частыми и сильными дождями, слякотью и холодом (непогода затеяла новое наступление); под монотонную музыку дождей в голову лезли невеселые, отчаянные, почти траурные мысли, но я заставлял себя отбрасывать эти мысли в сторону и твердо цедил: «Все выдержу» — приучал себя мужественно встречать невзгоды, и в дальнейшем, чем больше сваливалось неприятностей, тем большая крутость (даже лютость) охватывала меня. Я выработал в себе бесстрашное отношение к неприятностям, даже вывел взбадривающую формулу: «Когда неприятности множатся, победа близка».