Изменить стиль страницы

А иногда случалось и наоборот. Например, очень способный третьеклассник Игорь Новиков с трогательной серьезностью помогал рисовать выпускнице техникума Юле Цимайло, у которой был слабый рисунок.

«Столовщикам» я давал полную свободу творчества (например, рисовать «мечту»)… Было интересно наблюдать противостояние ребенка один на один с листом бумаги. Вначале — растерянность. Еще бы! Такой простор перед глазами, и все, чем заполнять лист, надо придумать самому!.. Смотрю — задумался, припомнил что-то, что когда-то поразило. И вот уже первая линия, первая краска и… радость открытия; лист бумаги наполняется еще непрочными постройками и полуживыми существами, но они начинают самостоятельную жизнь, даже как бы подсказывают юному художнику, что собираются делать. Теперь ребенка не остановить! Я только слегка направляю его бурлящую фантазию. И не учу, а выявляю и развиваю то, что в ребенке заложено. Позднее помогу ему из нагромождения линий и красок выбрать стройные и красивые, четче обозначить слабую, еще еле различимую цель. Другими словами, зароню в ребенка стремление внести в жизнь что-то свое, прекрасное, самобытное…

Почти все дети открыты, восприимчивы и ранимы, чувствительны к несправедливости, к иронии, к назиданиям или наоборот — к сюсюканью. Именно поэтому я говорил с ними только как с равными, словно у нас одинаковый запас знаний, но они кое-что забыли и я напоминал.

— Ведь ты же знаешь, что цапли спят в воде, спрятав клюв под крыло. Так и рисуй, — говорил я.

Ребенок мог этого и не знать, я нарочно завышал его знания, но после занятий он уже стремился расширить свой кругозор и рисовал с двойным старанием.

И еще одно обстоятельство: конечно, можно ученику давать задание — рисовать «от и до», но лучше его заинтересовать темой, подвести к ней. При таком методе отдача намного полноценней. Кстати, «заинтересовывая темой», я не только водил карандашом, но и корчил гримасы, таращил глаза — изо всех сил старался зажечь ученика.

«Мольбертщикам» я давал вольные темы по композиции и через занятие ставил натюрморты, причем не эстетские, а самые обычные, чтобы умели различать красоту и красивость.

— Вот на полу ведро с тряпкой и разлитая вода, — я показывал на инвентарь уборщицы. — Смотрите, какие отражения, какие складки на тряпке, вмятины на ведре! Живописная тряпка, живописное ведро! Красота вещей в их простоте, полезности, удобстве… Стул, если он сделан с любовью, красиво, может быть произведением искусства.

Каждый человек — особый мир; объединить несколько миров — задача не из легких, особенно если учесть, что в студии занимались ребята от семи до семнадцати лет. Как мне это удавалось — не знаю, сам удивляюсь, но скажу без ложной скромности — мы жили одной дружной семьей, даже дни рождения каждого отмечали в кафетерии и в подарок именинник получал десятки рисунков.

Родители говорили, что дети тянутся ко мне, с нетерпением ждут воскресений, дома пересказывают всякие истории, которыми я расцвечивал занятия (а я болтал без умолку), что верят мне, поскольку видят мои работы в журналах и книгах, говорили еще какие-то приятные слова.

Во всем этом была доля правды. Ребята действительно любили студию. Но что ее было не любить, когда после занятий они еще целый час валяли дурака в кафетерии, где буфет ломился от лимонада и пирожных, а ребята постарше всегда могли подняться в Большой зал и посмотреть заграничный фильм. Так что я и это учитывал, и особенно не обольщался, особых иллюзий на свой счет не питал.

После наших занятий в Малом зале проводились различные мероприятия, чаще увеселительного характера, но иногда и грустного, когда состоялись похороны. Хоронил писателей старший рабочий Пал Палыч, известный тем, что знал абсолютно всех писателей, а также где что можно достать; и тем, что постоянно потягивал «винишко», своеобразно объясняя свое пристрастие:

— Нам, творческим людям, без выпивки никак нельзя.

Эти мысли, и близкие к ним («выпивки — это желание вырваться за рамки быта, взлететь над землей», «выпивки с друзьями — это исповедальня»), Пал Палыч высказывал и знакомым и незнакомым людям. Последним, кстати, громко представлялся «дизайнером сцены» и тише добавлял:

— По совместительству заведующий ритуальным бюро.

— Ты это, скоро закруглишь занятия? — спрашивал меня Пал Палыч. — И это, чтобы ускорить дело, выдели мне двоих-троих ребят постарше. Помогут натянуть тюль, да собрать постамент под гроб. За мной не встанет. Лимонадом их напою, сколько влезет. Да, собственно, что я?! Помоги-ка сам, для разминки.

Вот так и заканчивали мы занятия вокруг стола с цветами и яствами, если намечалось веселье, или вокруг постамента в траурном обрамлении, если предстояли похороны.

Так кто гений?

Крепко сбитого, солидного пятиклассника Диму Климонтовича все, и я в том числе, звали по имени-отчеству — Дмитрий Иванович. Словно Тартарен, Дмитрий Иванович ходил увешанный с головы до ног оружием: ружьями и саблями всех образцов и калибров. Он врывался в студию, палил из пробочного пугача и объявлял о своем очередном подвиге (начитавшись детективов, он всюду видел преступников и находился в постоянной боевой готовности).

Выявляя могучие силы, Дмитрий Иванович рисовал только сражения со множеством действующих лиц и разнообразной боевой техникой. Рисовал быстро и при этом выкрикивал команды, подражал грохоту орудий, чем вызывал усмешки «мольбертщиков» и восхищенные стоны у «столовщиков». Случалось, в запале Дмитрий Иванович выхватывал пугач и стрелял в воздух. «Мольбертщики» вздрагивали, «шикали», грозились разоружить Дмитрия Ивановича, а у «столовщиков» тихое восхищение переходило в бурный восторг, с уклоном в потасовку — столы напоминали встревоженный рой пчел.

Сорванец Дмитрий Иванович рисовал с таким напряжением, что ему становилось жарко. Он сбрасывал куртку, снимал рубашку — готов был остаться в одних трусах. От напряженного рисования у него часто поднималась температура и он покрывался пятнами. Каждый рисунок Дмитрий Иванович выставлял на подоконнике на всеобщее обозрение. Я был не против батальных сцен Дмитрия Ивановича, но вскользь говорил о гуманизме и о том, что на свете много и другого, достойного внимания художника. И все старался внушить воинственному ученику, что вначале на листе все надо набрасывать, идти от общего к частному, чтобы рисунок не рассыпался, чтобы его держали крупные детали. Дмитрий Иванович кивал, но продолжал мельтешить.

Раз в месяц Дмитрий Иванович не рисовал, а «подвергал себя испытаниям»; «назло себе» сидел перед мольбертом и «закалял волю». Отсидит полтора часа и, попрощавшись, уходит, с гордостью за выполненный долг перед самим собой.

Дмитрий Иванович был наделен редкостным видением мира: рисункам соседей давал меткие определения, часто неожиданного характера. Так акварели соседок, писавших цветы и бабочек, называл не иначе, как «ведром духов».

Доказано, что девочки лучше мальчишек чувствуют цвет, но десятилетняя Саша Букова, по прозвищу Мимоза (она носила только желто-зеленую одежду) и среди учениц являла исключение. У нее было природное чувство цвета; она интуитивно угадывала благородные сочетания красок, и что встречается крайне редко — рисовала размашисто и смело, прямо-таки в мужской манере. Я думал — ее родители художники. Оказалось — нет, обычные служащие. Вот и получалось — ее дар от Бога.

Сашу Мимозу отличало искреннее восхищение работами других студийцев. Когда мы обсуждали рисунки, кое-кто позволял себе вольности:

— Это не солнце, а блин, — мог сказануть Дмитрий Иванович.

Саша находила только прекрасные слова:

— Замечательное, жаркое солнце! И такие мягкие и теплые облака! Вот мне бы написать так! — И это говорила она, лучший цветовик студии! Похоже, она еще не осознавала свое творчество, так же, как и многие малыши, которые восторженно прищелкивали языками около работ старшеклассников и бормотали:

— Все, как настоящее.

Они не догадывались, что их «не настоящее» подкупает чистотой и наивностью, что непосредственность и раскованность не менее ценны, чем сдержанность и вдумчивость.