Ее тельце представляется мне веревкой в игре с перетягиванием каната. С одного конца находится дыхание. А за другой, балуясь, дергает смерть, отчего так вздрагивают эти маленькие ручки и ножки.
Я считаю ритм ее дыханий и спазмов: сначала следует три-четыре сдвоенных подрагивания на один судорожный полувдох, потом напряженная борьба, потом несколько вдохов. Она издает слабый крик и разражается изнурительной серией конвульсий.
Постепенно соотношение вдохов и судорог улучшается: три раза вдохнула — два раза дернулась, четыре вдоха — один раз дернулась. Затем откат назад: шесть подергиваний подряд, словно невидимые челюсти хватают ее за горло, выдавливая из нее жизнь. В конце концов подергивания затухают, сменяясь редкими спазмами. Фрейя лежит изможденная, глядя куда-то вдаль, и обессиленно икает.
И тогда начинаются жалобные завывания, долгие и безутешные. Я крепко прижимаю ее к себе и гадаю, плачет ли она потому, что чувствует себя потерянной, растерявшейся и испуганной, или же просто из-за того, что наглоталась воздуха.
В большинстве случаев я просыпаюсь в четыре утра, дрожа от злости. Я лежу в постели, думаю наугад о разных людях, представляю себе, как они жалеют меня, пытаются избегать Фрейю, насмехаются над моим ребенком. Я воображаю себе все их язвительные замечания, накручивая себя до приступа ярости. Я мысленно хватаю их, топчу ногами, ставлю их на место…
Затем вдруг наступает отрезвляющий момент, и я вспоминаю, что все это неправда. Я все это выдумала. И винить тут некого.
Апрель
Завтрак по-леражонски. Фрейя только что вырвала на меня выпитое молоко. Сейчас она сползла на своем детском шезлонге-качалке, икает и дрыгает ногами, а я, полностью погруженная во французские бюрократические бумажки, рассеянно играю с ее ножками, щекочу их тугую плоть, хватаю ее совершенные ручки и ладошки. В такие моменты она кажется крепкой и здоровой. Тобиас допивает свой кофе: он может завтракать часами. Керим стоит на стремянке и натягивает проволочную сетку до самого пола. Лизи в совершенно деморализованном состоянии пытается соскрести со стены селитру.
Хлопает передняя дверь, впуская в дом порыв воздуха с ароматом сирени. И еще одним запахом, хорошо знакомым и здесь неуместным. «Шанель».
— Здравствуй, дорогая. Не слишком ли уже поздно разгуливать в пижаме? Боже мой, этот ребенок что, вырвал на тебя?
— Мама, что ты здесь делаешь?
— Я взяла такси на вокзале. Не хотела тебя беспокоить.
Но скорее всего, просто не хотела, чтобы я остановила ее.
— Но почему ты здесь вообще?
— С тех пор, как умер твой отец, у меня на самом деле нет необходимости оставаться дома. И я знаю, что ты ужасно занята с этим твоим ребенком и этим ужасным местом. Так что я приехала, чтобы тебе помочь.
— Помощь исключается. Ты имела в виду, остаться здесь? На сколько?
— На столько, детка, на сколько потребуется. В тебе никогда не было ни капли здравого смысла, а у Тобиаса с этим дела обстоят еще хуже. А кто этот очаровательный молодой человек?
Керим уже спускается с лестницы, сияя своей ослепительной улыбкой.
— Вы мама Анны? — спрашивает он. — Позвольте мне лично поблагодарить вас за то, что у вас такая замечательная дочь.
Я думаю, что это уже слишком даже для Керима. Но моя мать прямо у меня на глазах преображается в трепетную девочку-подростка. И что бы там ни думали по этому поводу в РЭО, со зрением у нее, похоже, все не так уж безнадежно. Я вижу, как ее взгляд последовательно перемещается с идеально белых зубов Керима на его большие темные глаза, длинные мягкие ресницы.
— Что ж, она действительно получила хорошее воспитание, — расцветает она.
Он смотрит на нее сияющими глазами.
— Ваша дочь с Тобиасом приютили меня и дали работу в тот момент, когда мне некуда было идти.
— О, он просто замечательный, — говорю я. — И прекрасно справляется с любой работой по дому.
— Так он еще и работает по дому? — охает моя мать. — Как же тебе повезло!
***
Я убедила Тобиаса, что Фрейю нужно искупать. Мы с мамой стоим у печки и наблюдаем за этим. Фрейя молчит — она в восторге и занимается тем, что крайне сосредоточенно дрыгает под водой ногами. Его голова с кудрявыми темными волосами склонилась над ней, и я думаю о том, как они похожи. Я также чувствую, что этот ребенок разделяет с ним сибаритскую любовь физического восприятия.
— А она чувствует холодное и горячее?
— Да, мама.
— А что еще она может чувствовать?
— Ну, она может быть радостной, довольной, голодной, может злиться…
— Хм…
— Что ты хочешь сказать этим своим «хм»?
— Хвастаться тут нечем, — сердито отвечает мама. — Думаю, что даже растение может чувствовать все вот эти вещи.
Моя мама — анимистка[44]: она выдумала свою собственную религию, которая основывается на почитании предков и идолопоклонничестве на этой почве. В своей спальне в Ле Ражоне она обустроила небольшое святилище: под фотографией своей матери, которая умерла, когда она была еще девочкой, разместила святые для нее образы — размытые портреты, вырезанные из семейных фотографий. Среди них, разумеется, есть я и ее любимые кошки. Фрейя повысилась до нашего уровня. Немного ниже располагается фото моего отца. В самом низу находится миниатюрный снимочек Тобиаса. На туалетном столике под этим алтарем, как какое-то тотемическое животное, восседает мой детский плюшевый мишка — тот самый, которого она привозила с собой в больницу и которого в конце концов, видимо, решила не отдавать Фрейе. Но я не жалуюсь: я приятно удивлена, что Фрейя пробилась на самый верхний уровень иерархии ее избранников.
— В этом месте у тебя полный хаос и разруха, дорогая. Кто эта странная девушка, смахивающая на хиппи? Предполагается, что она выполняет какую-то работу в этом доме?
— Лизи — своего рода вольная душа. Она как бы просто досталась нам вместе с домом.
— Она определенно не очень хорошо умеет убирать. Даже еще хуже, чем ты. Сейчас вас, молодых девушек, этому никто не учит. А вы все бегаете, занимаетесь только своей карьерой, совершенно не думаете о своей матке. Ничего удивительного, что ребенок… — Преувеличенно долгая пауза. Испуганно прижатая к губам ладонь. Тактичность моей мамы способна с расстояния в сто шагов разбить зеркало. — В любом случае, дорогая, будет лучше, если ты позволишь мне взять всю работу на домашнем фронте на себя.
Пока она не произнесла этого, я и не знала, что это были те самые слова, которые я жаждала от нее услышать. Похожие ощущения у меня бывали в детстве, когда я болела: на меня накатывала волна облегчения, и я понимала, что, если захочу, могу прямо сейчас улечься в постель и позволить ей лихорадочно суетиться вокруг меня, гладить прохладной рукой мой лоб, подтыкать со всех сторон хрустящие накрахмаленные простыни, приносить мне домашний бульон и лимонад на подносе, украшенном свежими цветами.
Моя мама — не просто рядовая домохозяйка. Она закончила лондонский колледж домоводства — суровое учебное заведение, где провела лучшие годы своей юности, обучаясь готовить, убирать, чистить и вообще служить мужчине. Дело происходило во времена, когда ничего не выбрасывалось, а все ремонтировалось и использовалось многократно. «Я была лучшей в нашем классе, — любит повторять она, — и могу тебе сказать, что в наши дни конкуренция там была очень жесткая».
Мои детские воспоминания приправлены горечью суровой дисциплины моей мамы в отношении рутинной домашней работы: стирки, уборки пылесосом, методичной полировки всех блестящих деталей. Моя школьная форма всегда была прекрасно уложена в моих выдвижных ящиках; все было выглажено, даже носки. Она знает, как правильно скрести, готовить и гладить. И я совершенно уверена, что она наверняка знает пару ловких фокусов, как справиться с растущим на стенах лишайником.
44
Анимист — приверженец анимизма; анимизм (от лат. anima, animus — «душа» и «дух» соответственно) — вера в существование души и духов, а также в одушевленность всей природы.