Пролетело, промелькнуло мое счастливое деревенское лето. Я переехала в деревню в конце апреля больная, разбитая, толстомясая, от толщины, особенно не вяжущейся с моей головой мелкого грызуна, неповоротливая.
А в сентябре поджарая, ставшая будто выше ростом, я легко покрываю пружинистым шагом три мили, переплываю озеро, а главное, не пью дважды в день таблеток от жгучей боли в животе.
Правда, мне так и не удалось избавиться от ежедневной утренней таблетки от давления, но тут уж ничего не поделать – я курю и курю много и с наслаждением, что не совместно с повышенным давлением. Таблетка же эта совершает в моей голове некую очистительную работу: она держит давление на должном уровне, но вместе с тем совершенно опустошает голову, как бы избавляет ее решительно от всех мыслей. Образует в ней пустоту и легкость.
Я заметила это сразу, едва начала пользовать себя этой маленькой, на вид безобидной дрянцой, по началу огорчилась очень, как же, думаю, я буду жить без всяких своих любимых мыслей, с эдакой пустотой в голове, а вот, приехала в деревню, стала цветы сажать, огород копать, прогулки день за днем всё длинней и длинней, а потом на озеро, на реку – и чувствую, что без мыслей оно и лучше. Пусто, светло в голове и легкость на душе.
Может быть, потому что любимые мои мысли – они всегда были такие тяжелые, ворочались в голове, причиняя боль – не голове, но сердцу, вернее сказать, душе. Никогда не покидало меня чувство вины, какая-то вечная непроходящая виноватость за всё, может быть.
Сто лет назад случайно сказанное, невпопад сделанное. И что было сделано, в сущности, забылось, стерлось из памяти, а вот чувство неловкости осталось. Хотя, и что наделала, тоже на самом деле помнилось. Так уж устроена моя память – прочитанное могу забыть, но свершившееся в реальной жизни никогда. И ладно бы помнила, но что так мучиться из- за того, что было, да быльём поросло?!
Вот как-то собрались у нас гости, и кто-то вдруг предложил: «Пусть каждый по кругу, как сидим, расскажет свой самый позорный поступок».
И, представьте, все радостно согласились. А меня прямо скрючило всю: я-то знаю свой самый позорный поступок, я никогда, ни на одну минуту не избавилась от мерзкого липкого стыда за него, но что бы так вдруг за столом взять и рассказать, и может быть, даже облегчить себе тем самым душу – нет, уж этого быть не могло. А вечер получился, между прочем, веселый, один бывший актер вспомнил, например, как его сокурсник, впоследствии очень прославившейся, взял его с собой для храбрости в дом своей невесты. На официальные смотрины жениха, при полном сборе всех родственников. Ну, конечно, стол был накрыт шикарный, крахмал, хрусталь, закуски, напитки, жених как-то стушевался, не выказывает себя с лучшей стороны. Наш приятель решил ему помочь – выступить перед родней невесты с похвальной речью в честь жениха. Уж кому, как не ему, сокурснику, знать, как тот талантлив, какое славное будущее его ждет. Встал он над столом, в одной руке бокал держит, другой нащупал пуговку на пиджаке, застегнул, в основном, что бы унять некоторое волнение, и начал свою речь, но чувствует, что говорить ему трудно, поскольку то ли от волнения, то ли где-то прохватило его сквозняком, но у него в носу хлюпает.
Он старается незаметно потянуть в себя, но как раз на словах о том, что друг его – жених, то есть – еще не закончив училища, уже приглашен в самый интересный, в самый интеллектуальный театр страны – вот как раз на слове «интеллектуальный», выпустил из носа огромный зеленый пузырь. Пузырь выскочил из одной ноздри и застыл. И все застыли. И он застыл на мгновение. Но стал лихорадочно рукой нашаривать салфетку, только нашел, хотел, было, поднести её к носу, как пузырь сорвался и смачной зеленой соплей плюхнулся в блюдо заливного...
Пока до меня дошла очередь, я тоже сообразила, какая из комично-позорных, случившихся со мной историй, будет выглядеть эффектней - я, собственно, и одна могла бы занять собой, да и не один вечер, рассказывая всякие случавшиеся в моей жизни ляпсусы, но ни за что не поверила бы, что вдруг, однажды решусь рассказать о том, о самом, всю жизнь промучившем меня позорном моем поступке.
Не иначе, как из-за этой самой легкости в голове, но и многое иное из прошлого – не только тот случай - видится мне теперь как-то не так. Терзания испарились, только и остались что голые факты, и у меня нет к ним никакого отношения, и будто даже и не со мной это было, будто я по случайности узнала об этом, и оказалось занятно... Но я это была. Я. Ныла, доставала мужа: «Давай снимем зимнюю дачу, хочу на лыжах, ребенку воздух нужен...» Воздух ребенку нужен, конечно, но я – на лыжах?! Однако он согласился, и наша целиком не спортивная семья влилась в бодрый коллектив заядлых лыжников.
Сняли в складчину целый дом в два этажа. На первом расположили Друскиных, на втором по комнате досталось нам и Шейниным. В остальных расположились одинокие и спортивные. Напяливали на себя и Юлю лыжи. Миша двигал ногами, не сгибая их в коленях, но Юля твердо стояла на месте пока не начинала околевать от холода. Я отважно пускалась вслед друзьям. Из сострадания к моей беспомощной прелести кто-нибудь самый добренький начинал плестись в моем ритме.
Всякий раз кому-нибудь я прогулку портила, но всё вознаграждалось моим умением варить суп из горохового концентрата и ляпать котлеты. Тяжелое похмелье воскресным утром умеряло мои спортивные амбиции, и наши лыжники исчезали в необозримом просторе залива спаянные единой скоростью. По возвращении их ждал вчерашний суп и подогретые рюмкой водки сборы домой.
Было весело. Приезжали гости. Я бы рассказала поподробнее, да уж куда там: теперь кто ж не знает, как мы там жили, как однажды Дима Бобышев привез туда Марину Басманову, и что из этого вышло...
Ничего хорошего. А впрочем, может быть и наоборот. Всё- таки это история с поджиганием занавески - довольно дикая. Сами подумайте: новогодняя ночь, все пьяные, Лева Друскин – инвалид - начнись пожар, его же надо на руках со второго этажа вытаскивать. Дом казенный. А тут эта сумасшедшая – лицо круглое, глаза в темных обводьях, замершие – не смеётся, ничего не говорит, и вдруг берет свечку и поджигает занавеску. Хорошо, что мой Миша заметил. Он как всегда по супружеской обязанности был трезвее других. Ему надо было за мной приглядывать, что бы я не перепила. Ну и поймал Марину за её тихим Геростратовым подвигом.
А занавеска уже занялась. Но погасили... И никто её тогда не корил, она для всех была нечто особенное – одно слово: девушка Иосифа. А он в Москве, в Ленинграде за ним гебуха охотится, ему нельзя в Ленинград.
Да гиббона из зоопарка привел бы Дима и сказал бы: «Это любовь Иосифа» и мы на него смотрели бы с обожанием, не знали бы куда посадить.
Потому, наверное, особенно противно было, что эта эпохальная любовная история началась на нашей злополучной даче.
Наши отцы – мой и Иосифа – были друзьями. Почти всю войну бок о бок прошли. Александр Иванович даже рассказывал мне, что однажды мой отец спас ему жизнь. Они должны были с заданием от флотской газеты на корабле выйти в море. Александр Иванович ждал отца, а тот пришел и лег на койку. Александр Иванович ему говорит: «Ты чего? Нам же пора» А отец ему: «Саша, мы на этом корабле не пойдем».
«Знаете, - говорил мне Александр Иванович – Я очень удивился: в чем-чем, а в храбрости вашему отцу нельзя было отказать...»
«В чём-чём» - наверное, он ему в уме отказывал. Но просто у них разный склад ума был: у Александра Ивановича скептический, даже немного циничный, у отца идеалистический, восторженный, наивный. Но, как человек очень нервный, он обладал обостренной интуицией. Сам не пошел на том корабле и друга не пустил. А корабль вышел из порта и взорвался на мине.