Однако «Яков», один из лучших норвежских романов XIX века, не имел успеха. Его суровый реализм и жгучая острота социальной проблематики не могли вызвать интереса в литературном мире, где успех книги определялся утонченным психологизмом, проникновением в «стихию подсознания» и прочими модными категориями.
В атмосфере 90-х годов Хьелланн чувствовал себя глубоко одиноким. Преследуемый реакцией, осмеянный натуралистами и неоромантиками, отвергнутый своими прежними соратниками, Хьелланн, однако, по-прежнему стойко держится своих убеждений. Не видя выхода из того идейного тупика, в который он попал из-за своего неуменья распознать силу, на которую можно было бы опереться в борьбе с наступающей реакцией, он уходит из литературы в полном расцвете творческих сил, но уходит таким же последовательным демократом и материалистом, каким пришел в литературу двенадцать лет тому назад, — уходит, чтобы в своей практической деятельности, в качестве редактора, а потом амтмана, бороться за те же незыблемые для него идеалы 70-х годов.
Александр Хьелланн прожил сложную и мужественную жизнь. Вся его деятельность, и творческая и практическая, была проникнута пафосом борьбы за лучшее будущее своей родины, за торжество демократии и свободы. На свои книги он смотрел как на средство «выжигать социальное зло», «выкорчевывать низкорослый кустарник официального лицемерия», «дать людям струю свежего воздуха».
Правда, никто не пытается низвергнуть Хьелланна с того пьедестала, на который его еще при жизни подняла волна народного признания, но зато современные буржуазные критики всячески стремятся умертвить живую ткань его произведений, рассекая ее на «совершенную форму» и «устарелое содержание». Но они бессильны превратить Хьелланна в хрестоматийного классика. Книги его и сегодня продолжают быть действенным оружием в борьбе норвежского народа за демократию, а современная прогрессивная норвежская литература продолжает его высокие реалистические традиции.
Л. Лунгина
РОМАНЫ
Гарман и Ворше
Перевод Т. Г. Гнедич
Ничего нет в мире огромнее и терпеливее моря. Как добродушный слон, носит оно на широкой спине своей крохотных пигмеев, населяющих землю, а его огромная зеленоватая глубина поглощает все земные невзгоды. Неправда, что море коварно: оно никогда ничего не обещает. Чуждое желаний, чуждое привязанностей, спокойно и свободно бьется его огромное сердце — единственное, что есть здорового в нашем исстрадавшемся мире.
А когда пигмеи совершают свой путь по его волнам, море поет свои старые песни. Многие вовсе не понимают этих песен, но всем, кто их слышит, они кажутся разными, потому что море обращается с особой речью к каждому, кто сталкивается с ним лицом к лицу.
Сверкая зелеными волнами, оно улыбается босоногим ребятишкам, которые ловят крабов; оно поднимается синими громадами перед кораблем и бросает на палубу свежие соленые брызги пены; тяжелые серые валы разбиваются о берег, и усталые глаза человека долго следят за беловато-серыми бурунами, между тем как длинные полосы пены, сверкая как радуга, омывают гладкий песок. В глухом шуме разбивающихся волн есть какой-то тайный смысл, и каждый думает о своем и утвердительно кивает головой, словно море — его друг, который все знает и помнит.
Но никому не понять, чем является море для прибрежных жителей, — они никогда не рассказывают об этом, хотя проводят лицом к лицу с ним всю свою жизнь. Море заменяет им человеческое общество, море для них и советчик, и друг, и враг, море — их труд, море — их кладбище. Потому-то они все немногословны, а выражение их лиц меняется в зависимости от того, что выражает море, — то спокойное, то тревожное, то упрямое.
Но возьми такого приморского жителя, перенеси его в горы или в прекраснейшую долину, дай ему лучшую пищу и самую мягкую постель, — он не притронется к пище и не заснет в постели, он будет безотчетно карабкаться с горы на гору, пока далеко, далеко на горизонте не забрезжит что-то голубое, знакомое. И тогда его сердце радостно забьется, и он будет всматриваться в маленькую голубую полоску, блеснувшую ему вдали, пока она не разрастется в синеву моря. Но он не скажет ни слова.
Часто горожане говорили Рикарду Гарману: «Как это вы, господин советник, можете выносить одинокую жизнь там, на своем маяке?»
И старик всегда отвечал: «Да видите ли, в сущности, никогда не чувствуешь одиночества, живя у моря, если хорошо его знаешь. И, кроме того, со мною ведь моя маленькая Мадлен!»
И он говорил искренне. Десять лет, проведенные здесь, на уединенном берегу, были лучшими годами его жизни, прежде достаточно бурной и яркой. Но что бы ни было причиной его уединения — усталость ли от бурной жизни, привязанность ли к маленькой дочери или привязанность к морю, — ясно было одно: он нашел здесь успокоение и, казалось, даже не помышлял о том, чтобы покинуть Братволлский маяк.
Сначала никто не мог этому поверить. Когда разнесся слух, что господин советник Рикард Гарман, наследник одного из крупнейших торговых домов города, выступил соискателем на скромный пост смотрителя маяка, большинство потешалось над новой затеей «сумасшедшего кандидата».
«Сумасшедший кандидат» — таково было прозвище, данное горожанами Рикарду Гарману, и нельзя было отрицать, что он заслужил это прозвище.
Он не так уж долго жил на родине, с тех пор как стал взрослым, однако его бесшабашную и веселую жизнь горожане знали все же достаточно и при упоминании о нем осеняли себя крестным знамением, втайне удивляясь и восхищаясь. К тому же каждый его приезд на родину был связан с каким-либо значительным событием: так, молодым кандидатом он приехал на похороны своей матери, а потом сломя голову примчался из Парижа к смертному одру старого консула, — в таком костюме и с такими манерами, что привлек внимание большинства местных дам и поверг всех мужчин в замешательство.
С тех пор он долго не показывался на родине, но молва о нем не умолкала: то какой-то коммерсант видел его в отеле Цинка в Гамбурге, то говорили, что он живет во дворце, то уверяли, что он шляется где-то в доках и пишет матросам письма за стакан водки.
Но вот в один прекрасный день к пристани подъехала большая роскошная карета торгового дома Гарман и Ворше. В карете были владелец фирмы — консул К. Ф. Гарман и юная фрекен Ракел. Младший сын, маленький Габриель, сидел рядом с кучером.
Жадное любопытство томило горожан, толпившихся на пристани. Большая карета редко появлялась в городе, а теперь сидевшие в ней, несомненно, ожидали прибытия парохода из Гамбурга. Наконец маклер, который вел дела фирмы, решился подойти к окну кареты и спросить, кого ожидают. «Я ожидаю моего брата, советника, и его дочь!» — отвечал консул Гарман, характерным движением поправляя гладко выбритый подбородок в туго накрахмаленном воротничке.
Эта новость разожгла всеобщее любопытство. Рикард Гарман — «сумасшедший кандидат» или советник посольства, как его иногда называли, приехал неожиданно, и притом с дочерью. Каким образом все это получилось? Неужели он был женат? Что-то на него непохоже!
Но вот пароход подошел к пристани. Консул Гарман поднялся по трапу на палубу и вскоре возвратился со своим братом и маленькой черноволосой девочкой, по-видимому его дочерью. Рикарда Гармана узнали сразу, хоть он немного и располнел, — стройность, элегантные манеры, пышные черные усы — все было прежнее. Волосы были такие же густые и курчавые, как в былые дни, но с легкой проседью на висках. Он любезно раскланивался на все стороны, идя к карете, и не одна дама почувствовала на себе быстрый взгляд его улыбающихся карих глаз.
Карета покатилась к городу и дальше, по длинной аллее, к обширному родовому имению Сансгор.