Изменить стиль страницы

После этого интерес к деду-морозу у большинства пропал, и дети хлынули ко второй по счету достопримечательности — вертящейся карусели. Толпа ребятишек стала здесь настолько плотной, что взрослым едва удавалось вытащить из нее своих детей; а им ведь надо было торопиться домой. Колокола уже больше не звонили, был седьмой час. Надо было поспеть домой, приодеться — и лишь тогда должно было наступить самое интересное!

Но что может быть интереснее, чем бродить по этим освещенным улицам, среди всех этих приветливых людей, кричащих: «С рождеством Христовым!» Ведь не только на витринах есть на что посмотреть. Идешь вот так и вдруг слышишь грохот: это шлепнулся какой-то толстяк, потому что на улице ужасно скользко.

А как разлетелись вокруг него все его свертки! Право, можно было подумать, что это разнимающийся игрушечный человечек, набитый свертками, который, упав, рассыпался.

— Господи! Бедняжка! Почистить вас?

— Вы не ушиблись?

— О, немножечко, — ответил толстяк, потираясь.

— Опасно падать назад, — сказал один.

— Особенно полным, — сказал другой.

— Можете радоваться, что так легко отделались, — сказал третий.

— Хорошо тому, у кого есть возможность так удачно падать назад… — сказал четвертый, самый остроумный из них.

— С рождеством Христовым! — сказали все хором.

— Спасибо, и вас также, — ответил толстяк, и все помогли ему собрать свертки, вручая по очереди огромное количество пакетов. Все свертки оказались в полной целости и сохранности, за исключением тех, что у него самого были в заднем кармане, но тут уж никто ничем не мог помочь.

— Теперь уже действительно пора домой, — сказали большие дети и взяли малышей за руку.

Конечно, им хотелось домой. Там-то ведь и было самое интересное: елка, подарки, сюрпризы… и все же — пусть это блаженство продлится подольше. Что может быть прекраснее, чем когда тебе очень весело и интересно, а все самое веселое и самое интересное еще ждет тебя впереди; даже как-то страшно приступать к самому-самому веселому и интересному — ведь тогда все вскоре останется позади.

Но когда они пришли домой и их принарядили и причесали — смочив волосы водой по случаю праздника, — их охватило торжественное настроение. Невероятное напряжение, накопившееся за недели и месяцы необузданных мечтаний, достигло теперь своей высшей точки, приблизилось к самой замочной скважине, сияющей; как маленькая звездочка, от блеска свечей, которые зажигаются сейчас на елке. Только бы дверь открылась — открылась бы дверь — от великого и удивительного отделяет теперь лишь только эта дверь — эта дверь, которая откроется… за дверью слышатся шаги — замок тихо щелкает — она двигается, эта дверь! — дверь двигается — она открывается — дверь распахивают настежь — о!

…В лавке у Эллингсен и Ларсена по-прежнему было полно работы. Теперь приходил по большей части бедный люд, делавший нужные и ненужные покупки к рождеству. Время от времени в глубине лавки поднимали крышку тяжелого люка, и самый молодой из приказчиков спускался в погреб за новыми запасами.

Блоха и остальные ее спутники только успели миновать дверь погреба, когда люк открылся. Спутники Блохи мгновенно вырвались на двор, а она осталась стоять, оцепенев от страха.

Но когда она увидала ноги приказчика, спускавшегося в погреб, она сумела заставить себя броситься ничком между мешками с мукой.

Лежа там — тихо, почти не дыша, — она почувствовала себя совершенно уничтоженной. В ее мозгу с ослепительной яркостью пронеслась вся ее жизнь, от падения к падению, до этого самого момента, когда она теперь оказалась лежащей здесь — бесконечно униженной — среди воров и негодяев. Она должна теперь умереть, она явственно ощущала это — страх сковал ей руки и ноги, она чувствовала пустоту и слабость после голодных и тяжелых дней. Она лишилась чувств.

Приказчик, по-видимому, увидел или услышал что-то подозрительное у дверей, потому что он все время смотрел туда. Но поскольку он оказался не из храбрых, он вновь поднялся и закрыл люк.

Механик потряс Эльсе. Она продолжала лежать.

— Так я и думал, — пробормотал он и скверно выругался. — Что нам делать с ней?

Он остановился в нерешительности. Свенн и жестянщик тоже вошли в погреб. Вдруг Механик схватил с полки, где, как он знал, стоял ликер, бутылку, ловким ударом отбил горлышко и влил Эльсе в рот несколько капель.

Она очнулась — не понимая, что с ней. Затем она схватила бутылку и отпила еще.

— Вот, вот, подкрепись немножко. Ты отнесешь Пуппелене под платком два окорока, — и с этими словами Механик принялся нагружать Свенна и жестянщика.

Что это она пила? Она никогда не пробовала ничего подобного. Это было что-то сладкое и крепкое, как обычный ликер, но это были розы — да, она пила розы, те самые розы, о которых она мечтала всю свою молодость, но которые были теперь так далеко от нее, — они вернулись к ней — она пила их большими ароматными глотками.

Они окутали ее замерзшее тело, словно теплые одежды. Она сразу почувствовала себя сильной и сытой и поднялась, ощущая, как что-то приятное и теплое разливается по ее телу. Ее охватила беспричинная радость, она не замечала, где находится, она все забыла, и ничто не омрачало ее радости.

С каждым глотком ей казалось, что она все глубже и глубже погружается в теплые, ароматные розовые лепестки, пока они не сомкнулись над ее головой и не вознесли ее, качая, под высокие своды, где звонили розы и музыка благоухала протяжными розовыми звуками, которые знали ее горе и стремились к ней, чтобы утешить ее…

Дверь погреба распахнули снаружи, и показался бледный и запыхавшийся Рюмконом. Приказчик, по-видимому, что-то заметил, потому что из лавки послали за полицией и двое полицейских уже были на углу у дома мадам Эллингсен.

Механик мгновенно исчез, словно сквозь землю провалился. Жестянщик тоже побежал, не задерживаясь, а за ним и Рюмконом. На углу у банка под газовым фонарем мелькнули длинные ноги исчезающего Йоргена Барабанщика.

Но Свенн не хотел оставить Эльсе, стоявшую с пустой бутылкой в руке. Он потащил ее за собой к тому выходу из переулка, который еще оставался свободным.

Внезапно она остановилась и с силой прижала руки к груди. Свенн взглянул на нее. Глаза ее никогда еще не были такими блестящими, а губы были красны от крови — она порезалась о горлышко бутылки, — и, казалось, вся красота ее молодости на мгновение вернулась обратно в ее небольшое, тонкое лицо. Свенн стоял совершенно ошеломленный — такой прекрасной она еще никогда не была.

Но тут она засмеялась, сначала мягким и веселым смехом, как смеялась, в те времена, когда они еще были друзьями и жили хорошо, затем сильнее и сильнее, пока ее смех не превратился в старый хохот Блохи, тот самый хохот, который взбегал по лестницам и сбегал по лестницам и проникал в самое сердце. Но смех ее становился все более и более жутким, так что Свенн похолодел.

Он схватил ее, чтобы заставить замолчать, но тут она снова прижала руки к груди, лицо ее посерело, и, испустив протяжный, прерывистый вздох, она выскользнула у него из рук и упала лицом в снег.

К ним уже бежал полицейский, и Свенн пустился наутек в противоположную сторону…

— С рождеством Христовым! — сказала фру полицмейстерша.

— Спасибо, и вас также, — ответила фру Бентсен.

Обе дамы остановились под большими газовыми фонарями перед подъездом дома консула Вита. Улица в этом месте расширялась, как бы образуя маленькую площадь, между домом консула с одной стороны и лавкой Эллингсен и Ларсена — с другой. А поскольку место это было узловой точкой всего городского движения, там мало-помалу собралось множество дам, покончивших с покупками и раздачей подарков беднякам. Даже сама фру Вит, только вернувшаяся домой из города, вышла из своего экипажа и присоединилась к их группе, чтобы обменяться поздравлениями и поговорить о событиях дня.

Тут были дамы не только из «Общества помощи падшим женщинам общины святого Петра», но и из разных других обществ города. Беседа протекала крайне оживленно — порой немножко торжествующе, порой даже чуть ядовито, когда надо было защитить свое общество или подчеркнуть его заслуги — сколько оно смогло раздать беднякам. Но, в общем, настроение было доброжелательное: с делами было покончено и совесть была чиста.