— Aber Jergen[73] — как же ты все-таки барабанишь! — воскликнул рассерженный Ширрмейстер.
Дело в том, что чем больше Йорген Барабанщик пил, тем он больше входил в раж — он вспоминал то гордое время, когда барабанил для гражданского ополчения[74] или бил тревогу на улицах во время пожаров.
— Тс! — скомандовала Пуппелене, когда в дверь снова постучали, и недовольным тоном спросила:
— Кто там?
Какой-то голос откликнулся из-за двери.
— Откройте, — сказала Пуппелене, успокоившись, — это всего лишь фрекен Фалбе.
Жестянщик отодвинул засов, повернул ключ и отворил дверь.
Фрекен Фалбе остановилась на пороге и обменялась с Пуппелене довольно нелюбезным взглядом. Затем, не замечая других, она спокойно сказала:
— Идем, Эльсе! Тебе здесь нечего делать.
Эльсе сконфуженно поднялась и пошла с фрекен Фалбе; никто из Банды не посмел даже пикнуть. Подойдя к своей двери, фрекен Фалбе обняла Блоху за талию и сказала:
— Милая Эльсе! Обещай мне, что никогда больше не пойдешь на чердак. Ты ведь теперь уже взрослая девушка и должна понимать, что эти мерзкие люди тебе не компания.
Эльсе залилась краской и со слезами на глазах пообещала никогда больше не подниматься к Банде. А раздеваясь в своей маленькой каморке, она снова повторила обещание.
Фрекен Фалбе была права: это действительно были мерзкие люди — вся эта публика с чердака. Лучше было ухаживать за больными мам Спеккбом или сидеть вечерами у фрекен Фалбе и читать.
Но перед сном она должна была взглянуть на свои розы, которые стояли на окне: Блоха любила розы.
Она ухаживала за всеми цветами мам Спеккбом, — а цветы у мадам были на каждом окне. Но за розами Эльсе присматривала особенно тщательно, и когда наступала пора цвести, ей разрешали брать их к себе в каморку, потому что там по утрам бывало солнце.
Три-четыре из них уже наполовину распустились, и, склонившись над ними, она вдыхала тонкий аромат молодых роз. А этот аромат принес с собой образы всевозможных удивительных вещей: нарядных дам и кавалеров, свет, музыку, кареты и лоснящихся лошадей, снова музыку, которая доносилась издалека до ее слуха.
И, забравшись в постель, она думала не о пациентах мам Спеккбом или тихой комнате фрекен Фалбе, а засыпала среди роз и музыки, мечтая о платье из белого атласа и о лебяжьем пухе на плечах. Ей было семнадцать лет…
Пестрая жизнь Ковчега шла своим чередом и по-своему однообразно. Мам Спеккбом вела скрытую войну с доктором Бентсеном; фрекен Фалбе была поглощена школой и братом; Банда жила на чердаке своей таинственной жизнью.
Долгое время Блоха воздерживалась от посещений чердака, пока однажды не услышала, как играет старик Ширрмейстер. Ей страшно захотелось посмотреть, один ли он, — ведь в этом не могло быть ничего дурного.
Он был не один; но раз уж она пришла, то она все-таки осталась на чердаке. И мало-помалу все пошло по-старому — кроме разве того, что она изо всех сил старалась скрыть от фрекен Фалбе эти тайные посещения.
Таков был Ковчег мам Спеккбом, и в такой обстановке выросла Блоха.
— Да, но, уважаемые дамы и господа, мы не должны забывать, что в данном случае речь идет не только о том, чтобы вообще помочь страждущей части человечества, — нет, мы поставили себе задачей действовать в определенных пределах. Присоединяясь всей душой ко взглядам, изложенным господином консулом Витом, я все же вынужден поддержать мысль о том, что нам не следует выходить из нашей ограниченной области. Вполне возможно, что нужда — и, что особенно касается нас, падение нравов среди молодых девушек, — что она столь же велика, а возможно, и значительно больше в общине святого Павла, нежели у нас, в общине святого Петра. Но я все же полагаю, что если наш труд действительно должен принести осязаемые плоды, достойные божьего благословения, то нам следует не выходить за пределы области, указанной нам самим богом, то есть, я имею в виду, — нашей общины.
— Ах, как прав господин капеллан! — радостно воскликнула фру Бентсен. — Точно так же было со мной, пока у меня не появились мои определенные бедняки. Сколько бы я ни раздавала, сколько бы мы ни тратили — все исчезало бесследно, а попрошайничать приходило все больше и больше народу. Теперь же я лишь велю служанке отвечать: «У нас есть свои определенные бедняки». При таком положении знаешь, что никто из недостойных ничего не получит, и тогда увидишь неосязаемые плоды, о нет, благословенные плоды, — в общем, как верно и как красиво сказал господин капеллан.
— Осязаемые плоды, достойные божьего благословения, — сказал капеллан, скромно покраснев.
— Да, именно так, — сказала фру Бентсен и вполголоса повторила эти слова, чтобы запомнить их.
— Я со своей стороны считаю, что мы просто не вправе давать и помогать всем без разбору, — сказала молодая жена нового полицмейстера и скромно опустила свои красивые глаза.
Капеллан одобрительно поклонился ей и обратил внимание присутствующих, что и в священном писании говорится, что никто не вправе отнимать хлеб у детей и бросать его псам. К сему он присовокупил несколько замечаний, в коих вновь подчеркнул, что «Общество помощи падшим женщинам», основать которое собрались присутствующие, должно придерживаться в своей деятельности границ общины святого Петра.
Коммерсанту Виту, в общем, было совершенно нечего возразить против этого. Он уже произнес несколько общих фраз, так, наугад, лишь бы сказать что-нибудь. Теперь он должен был пояснить, что хотел лишь — так, в общих чертах — гм! — дать самое общее представление того, что, по его — гм! — мнению, следует сделать против этого — гм! — общественного зла.
Капеллан поблагодарил его за «ценную помощь, оказанную господином консулом для уяснения вопроса», после чего дискуссию по этому пункту сочли оконченной и было принято предложенное капелланом название: «Общество помощи падшим женщинам общины святого Петра».
Консул Вит погладил свои черные усы и украдкой взглянул на часы. Принимать участие в этом собрании, где, если не считать капеллана, кроме него не было ни одного мужчины, его заставила жена. Впрочем, по приглашению капеллана на это собрание явился цвет наиболее уважаемых дам города. Консула Вита пригласили сюда, так как было желательно, чтобы среди учредителей фигурировало имя одного из самых богатых и самых почтенных горожан.
Зловредные личности, возможно, сочли бы, что видеть консула именно в обществе подобного рода несколько странно, так как репутация у него действительно была не из лучших.
Некоторые считали извинением для консула Вита то обстоятельство, что он поступил почти что так, как, по мнению Киркегора,[75] должен был в свое время поступить Лютер, а именно: женился на «Гладильной доске». Действительно, трудно было представить себе что-нибудь более плоское, нежели фру Вит.
Другие считали, что она и не заслуживала лучше, если по глупости вообразила, будто красавец Отто Вит женился на ней из-за чего-нибудь иного, кроме денег старого шкипера Рандульфа.
Но консул был так строен и вылощен, так любезен и обходителен, что всякие пересуды как бы отскакивали от него. Те, кто хорошо знал его, смеялись над ним — он ведь неисправим; большинство же считало, что он не так плох, как о нем говорят.
Между тем заседание продолжалось: шло обсуждение и распределение между присутствующими подготовительной работы. Впрочем, здесь не обошлось без затруднений, и капеллану нужно было быть крайне осмотрительным, чтобы, маневрируя между всеми этими дамами, не обидеть кого-нибудь из них.
Особенно бросилось ему в глаза, что многие из дам жаждали поста секретаря общества. В этом отчасти виноват был он сам: в своей речи он в полушутливой форме обрисовал увлекательную и ответственную работу по ведению большого толстого журнала с графами, заполняемыми красными и синими чернилами.