Изменить стиль страницы

Только желтый песок на морском берегу не изменился. У него нет цветов, которые могли бы украсить его. Весь его наряд — трава волосенец. Поэтому вокруг нее песчинки собираются грудами, и длинная мягкая трава развевается на невысоких дюнах, подобно зеленым вымпелам, которые видны на взморье уже издалека.

Кулички-песочники бегали по берегу так быстро, что их мелькающие лапки напоминали обломок частого гребня. Чайки разгуливали у самой воды, и волны заливали им лапки. Они держались серьезно, шли, нахохлившись и выставив брюшко вперед, как пожилые дамы на грязной дороге.

Кривок в узких панталонах, черном фраке и белом жилете стоял, сдвинув пятки. Он кричал: «Пойду! Пойду!», делая каждый раз быстрый легкий поклон, фалды его фрака при этом сзади оттопыривались.

Выше, в вересняке, хлопала крыльями чибисиха. Весна застала ее врасплох, и она не успела выбрать для гнезда местечко получше. И вот она положила яйца прямо на плоской кочке. Это, конечно, было глупо, она это хорошо понимала. Но ничего уже нельзя было сделать.

Жаворонок над всем этим смеялся. Зато воробьи с ног сбились от спешки. Они были еще далеко не готовы. У некоторых не было даже гнезда, другие положили одно-два яйца. А почти все они раньше неделями сидели на крыше конюшни и болтали о погоде.

Теперь от рвения они просто не знали, за что приняться. Собравшись на большом розовом кусте у забора пасторского сада, они кричали, перебивая друг друга. Самцы надулись так, что перья у них торчали во все стороны. Хвосты они подняли кверху и стали похожи на маленькие серые клубочки с воткнутыми в них иглами. Они скатились с ветвей и стали прыгать по земле.

И вот двое из них набросились друг на друга. К ним устремились остальные, и все маленькие клубочки слились в один большой клубок. Он катался под кустом, с сильным шумом поднялся чуточку в воздух, а потом упал на землю и разбился на отдельные клубочки. Без единого звука клубочки разом разлетелись по все стороны, и минуту спустя в усадьбе пастора нельзя было увидеть ни одного воробья.

Маленький Ансгариус наблюдал за воробьиной битвой с живейшим интересом. Ведь для него это было грандиозное сражение с атаками и кавалерийскими схватками. Он изучал с отцом мировую историю и историю Норвегии, поэтому все происходившее в усадьбе для него превращалось в какое-либо военное событие. Когда коровы брели вечером домой, это приближались большие массы войск. Куры — это было ополчение, а петух был бургомистр Нансен.

Ансгариус был живой, подвижный мальчик. Он мог сосчитать свои годы по пальцам. Но он не имел ни малейшего понятия о расстоянии во времени. Поэтому он соединял вместе Наполеона, Эрика Кровавую Секиру и Тиберия. А на кораблях, проходивших мимо по морю, Торденскьельд сражался то с викингами, то с испанской Армадой.

В укромном уголке позади беседки он прятал красную палку от метлы — она получила имя Буцефала. Ансгариус очень любил скакать верхом на своем коне по саду с прутиком в руке.

Неподалеку от сада поднимался холм, поросший невысокими деревьями. Укрывшись здесь, Ансгариус-разведчик мог оглядывать ровные вересковые поляны и морскую ширь.

И не было случая, чтобы он при этом не открыл какой-нибудь опасности. Иногда у берега появлялись подозрительные лодки, или вот он заметил огромные отряды кавалерии, приближавшиеся так хитро, что казались одной-единственной лошадью. Но Ансгариус разгадал коварный план; он повернул Буцефала, помчался вниз по откосу, потом в сад и галопом влетел на двор. Куры подняли такой переполох, словно их собирались резать, а бургомистр Нансен взлетел прямо на окно рабочей комнаты пастора.

Пастор поспешил на двор и успел увидеть хвост Буцефала, между тем как сам герой уже исчез за углом конюшни, где он собирался подготовить оборону.

«Печально, что мальчик так необуздан», — подумал пастор. Воинственные развлечения Ансгариуса были ему не по душе. Он хотел, чтобы Ансгариус вырос таким же мирным человеком, каким был он сам. Ему было просто больно видеть, как легко мальчик схватывал и запоминал все, что касалось войн и сражений.

Иногда пастор пытался увлечь сына картинами мирной жизни народов древности или различных современных народов. Но он не имел успеха. Ансгариус придерживался написанного в учебнике, а здесь война следовала за войной, народы были лишь солдатами, герои шли вперед по колено в крови, — и тщетно пастор пытался пробудить в мальчике сочувствие к тем, в чьей крови они шли.

Иной раз пастору приходило в голову: не лучше ли было бы с самого начала занять молодую голову мирными мыслями и картинами, а не описаниями борьбы жадных до добычи королей и не рассказами о коварных убийствах и нападениях, которыми была полна жизнь наших предков. Но потом он вспоминал, что ведь и сам он изучал в детстве то же, что Ансгариус, следовательно, так и полагается. Ансгариус все равно вырастет мирным человеком — разве он сам не стал им?

— Все в руке господней, — сказал пастор с убеждением и снова принялся за проповедь.

— Папа, ты сегодня, кажется, совсем забыл о завтраке? — В дверях показалась белокурая головка.

— Да, Ребекка, ты права! Я действительно запоздал на целый час, — ответил пастор, выходя из своей комнаты.

Отец с дочерью сели за стол вдвоем. Ансгариус по субботам мог располагать своим временем как хотел, — пастор в этот день был занят своей проповедью.

Трудно было бы найти двух людей, больше подходивших друг к другу и связанных более глубокой дружбой, чем пастор и его восемнадцатилетняя дочь. Она выросла без матери. Но у ее мягкого, добросердечного отца было столько женственного в характере, что девушка, вспоминая бледное улыбающееся лицо матери, думала о своей утрате скорее с тихой грустью, чем с острой тоской.

И, с другой стороны, она, подрастая, все больше и больше заполняла пустоту, возникшую в душе пастора; и всю свою нежность, слившуюся после смерти жены с печалью и тоской, он перенес на юную женщину, выросшую у него на руках, и боль смягчилась, душу наполнило умиротворение.

Поэтому он почти заменил ей мать. Он учил ее познанию жизни в духе своих спокойных и чистых идеалов. Ограждать и оберегать ее нежную и тонкую душу от всего низменного, вносящего в мир тревоги и смятение, делающего жизнь опасной и трудной, — вот что стало лучшей из его жизненных целей.

Когда они стояли на холме возле усадьбы и смотрели на бурное море, он говорил:

— Взгляни, Ребекка! Такова жизнь: беспокойно снуют в этом мире люди, низменные страсти вздымают и низвергают утлую ладью и, наконец, выбрасывают на берег разбитые обломки. Лишь тот, кто оградит свое чистое сердце прочным валом, сможет противостоять буре, — и волны бессильно разобьются у его ног.

Ребекка прижималась к отцу: рядом с ним она чувствовала себя спокойной и уверенной. В его словах была такая ясность, что когда она задумывалась о будущем, ей казалось, будто впереди сияет свет. Он отвечал на все ее вопросы. Ничто не казалось ему настолько великим или настолько ничтожным, чтобы он не стал говорить с нею об этом. Они делились своими мыслями легко и просто, почти как брат и сестра.

Только одна тема представляла исключение. Со всеми другими вопросами она прямо обращалась к отцу. А здесь она шла кружным путем, обходя нечто такое, мимо чего она сама все же никогда не проходила.

Ребекка знала, как сильно горевал отец, и понимала, какого счастья он лишился. С глубоким состраданием следила она за изменчивыми судьбами влюбленных в книгах, которые она читала вслух в зимние вечера. Она угадывала сердцем, что любовь — источник величайшего счастья — может также причинить и жестокую боль. Но кроме несчастной любви существовало еще нечто другое — нечто страшное, чего она не понимала. В раю любви мелькали, как ей порой казалось, темные тени — униженные и позорные. Говоря о любви, иногда вместе с этим святым словом называли самый страшный позор и величайшее несчастье. Среди знакомых ей людей случалось временами такое, о чем она даже не смела думать; и когда отец сурово, но осторожно говорил об испорченности нравов, ей долгое время неловко было взглянуть на него.