Изменить стиль страницы

В нэпмановской Москве пышно расцветало эстрадное искусство во всем его многообразии. Представители разговорного жанра: салонные куплетисты – во фраках и смокингах и черных лакированных ботинках, куплетисты-«босяки» – в костюмах из мелких кусочков разноцветных тряпок, в ботинках с двойными подошвами, для удобства «сбацать» чечетку со звуковым эффектом как будто клацающих кастаньет – наводнили эстраду. Авторы злободневных политических фельетонов не очень считались с литературной этикой. На исторический ультиматум английского премьера лорда Керзона эстрадная пара разговорников отвечала рефреном: «Ульти, к делу мы пришили, матом будем отвечать»… Не претендовали на тонкий юмор и поборники за чистоту служебной морали, потчуя публику припевом: «Мы руки взятками свои не замарали, когда мы брали, то перчатки одевали…» и так далее и тому подобное.

Все это декламировалось, пелось, плясалось на небольших подмостках, начиная от пивных «Левенбрей», Корнеева и Горшанова и кончая открытыми площадками, сколоченными на Тверском, Цветном или Чистопрудном бульварах.

Там же можно было видеть танцевальные пары, исполняющие модные аргентинские танго или бразильскую «Амапу».

Звукоподражатели, имитаторы, клоуны, жонглеры входили в программу рекламных объявлений «Дивертисмент», висящих у входа заведений такого типа.

Но наиболее популярным жанром эстрадного искусства оказалось цыганское пение и пляска. Хоры под управлением знаменитых дирижеров – Егора Алексеевича Полякова, Дмитрия Ивановича Иванова, Николая Степановича Лебедева, прошедших школу дореволюционных загородных ресторанов высшего класса «Яра», «Стрельны», «Эльдорадо», со своими знаменитыми певицами – Александрой Христофоровной Христофоровой, Александрой Андреевной Ланской, Дарьей Алексеевной Мерхоленко, сохранившими в своем действительно цыганском искусстве стиль таборного фольклора, переживали свое второе рождение.

Политехнический музей и Дом Герцена – главные полигоны прозы и поэзии. Всевозможные литературно-поэтические «реки, ручьи, ручейки и лужицы» растекались в разных направлениях. Поэтические поиски земных и заоблачных истин громко, трескуче звенели в ушах. Из стен главных полигонов перестрелка спорящих сторон переносилась в кафе «Стойло Пегаса», где полемика велась и в настенных экспромтах – «…с очками на носу сидит рыжая корова, уплетая колбасу».

Сбивали с толку, смешили нарочитой несуразностью стихи декадентов. Более полувека прошло, а помню печатавшееся и декламировавшееся:

Дайте мне рыданий соус,
дайте сдобное варенье,
дайте ситцевый анчоус
и трехгранное печенье.
Нет, не надо мне короны,
лучше дайте крышку гроба
и величие вороны.
Пусть потешится утроба…

Помню в том же «Стойле Пегаса» лохматого, неопрятного, с перхотью на плечах, в засаленной вельветовой блузе, в очках с тонкой металлической оправой декадента, бьющего в своем «стихотворении» на образ:

Море гадов вдали бушевало пред мной,
А на море том трон возвышался,
Из-под кислой капусты то бочка была,
А на ней сатана восседал!
Сатана был красив, как столетний козел,
Как волдырь на макушке у ведьмы… —

и далее набор каких-то несовместимостей. Ведь не выветрилась же такая белиберда! Вспоминаю об этом лишь для того, чтобы донести до читателя особый колорит того времени.

Напротив в кафе Филиппова обосновался на ежедневное времяпрепровождение спортивного вида молодой человек, рекомендующийся у каждого столика:

Я, Евгений Борисов, поэт,
Ко всему подхожу прямо, а не криво,
У меня денег нет,
Но ужасно хочется пива.

Он рядился под Есенина. Щеголял выдуманной близостью с поэтом – «вчера с Сергеем били в жизнь». Блондинистый, со спущенным на лоб чубом, Борисов действительно напоминал лицом Есенина и так всегда азартно заступался за него – «закусали Сережку собаки», – что каждый вечер заканчивал в милиции.

Я гнался за живым Есениным, рыскал по диспутам, но увидел любимого поэта только на похоронах. О влиянии на молодежь, о силе его поэтического таланта столько написано и будет еще написано критиками, литературоведами, что здесь мне ни прибавить, ни убавить. Помню лишь тягостное ощущение непоправимости свершившегося.

Вечернюю газету принесли в парикмахерскую, где я дожидался своей очереди. Читаю сообщение, и первая мысль: «Так и не увидел!» Бросил очередь и от Никольской улицы до Пресненского вала промозглым зимним вечером побрел домой, отказавшись от всех житейских соблазнов. А Тверская что ни шаг, то соблазн: вон налево сияет огнями ресторан «Националь», чуть подальше, на углу Брюссовского, – «Медведь», направо, на углу Козицкого, кафе Филиппова, на углу Садово-Триумфальной – «Ку-ку», через двери которого на улице слышится цыганский хор под управлением Егора Полякова.

Маяковский. Первое впечатление – громадина. Я только взялся за ручку двери в фотографию «Джон Буль», помещавшуюся рядом с ВТО, на улице Горького, как навстречу мне, заполняя весь дверной проем, двинулась огромная фигура в куртке с воротником шалью и надетой чуть набок спортивной кепке.

В тамбуре не было возможности протиснуться мимо, и я отступил, успев заметить на ногах встретившегося очень большие ботинки на толстой подошве. Крупный мужчина широким шагом направился к Страстной площади.

– Узнал? – не дожидаясь ответа, Володька Шустрый, сын владелицы фотографии, сунул мне квитанцию на имя Маяковского. – Едва уместился перед аппаратом, – возбужденно тараторил школьный друг. Приемная «Джона Буля» действительно крохотных размеров, а «лаборатория» и того меньше.

Я, конечно, узнал. Мне уже приходилось его видеть и слышать в Политехническом музее. Но встретиться, плечо в плечо, довелось впервые. Огромная габаритность фигуры поэта изумила, даже папироса во рту показалась – «курю трубы фабричные».

Не скажу, что Маяковский был моим кумиром. Я больше увлекался Есениным. Из страны березового ситца дул теплый знакомый ветерок Вашутинской подозеры. Но от горлана, бунтаря тоже некуда деться: он был огромен во всех измерениях, и в трудной для нас, ребят, манере стихосложения и своих поэтических образах.

«Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянии»… Я наблюдал вплотную. Время все поставило на свои места.

С Маяковским меня познакомил Николай Николаевич Асеев в коридоре небольшого зала Дома Герцена, где Владимир Владимирович в этот вечер читал свои стихи.

– А, мускулы… – добродушно-иронически прогудел поэт, протягивая руку, когда Асеев отрекомендовал меня футболистом. Я ответил футбольной строчкой из его стихотворения. Реакция была положительная: в сдержанной улыбке чуть дрогнули уголки рта, и подбородок стал тяжеловеснее.

На сцене, не обращая никакого внимания на приветственные аплодисменты, как будто и не слыша их, он неторопливо снял и повесил на спинку стула пиджак, закатал манжеты белой рубашки по локоть и встал в позицию, как он стоит в бронзе на площади своего имени в Москве.

Поэт приготовился работать. Иначе не скажешь: ни к чему другому так не готовятся. Да он и работал, увесистыми ударами своего баса вбивая слова в сознание аудитории, как гвозди, по самую шляпку.

Шаляпинской мощью веяло от всей фигуры поэта. Мне довелось видеть и слышать Ф. И. Шаляпина в Большом зале Консерватории. Природа обоих щедро одарила: и голос, и стать, и творческий темперамент. Умел всем этим пользоваться Владимир Владимирович. Прямо-таки подавлял напором и непримиримостью. Говоря футбольным языком, действовал только в атакующем стиле. Я съежился, сидя на стуле, чувствовал себя этаким «премногомалозначащим» под наступательным порывом махины.