Не скажу вам прямо, какое подозрение первым промелькнуло в голове моей, когда я сделала это открытие. Вы только рассердились бы, а если вы рассердитесь, вы, можете быть, разорвете письмо и не станете читать дальше.
Достаточно, с вашего позволения, сказать только одно: обдумав все, я решила, что это невероятно, — по причине, о которой я скажу вам. Если бы вы были в гостиной мисс Рэчель в такой час ночи и мисс Рэчель знала это (и если бы вы имели, сумасбродство забыть, что следует остерегаться невысохшей двери), она сама напомнила бы вам об этом, она не позволила бы вам унести с собою такую улику против нее, которая была сейчас перед моими глазами. В то же время, признаюсь, я не была совершенно уверена, что мои подозрения ошибочны. Не забудьте, что я призналась в своей ненависти к мисс Рэчель, и постарайтесь, если сможете, представить себе, что во всем была частица этой ненависти. Кончилось тем, что я решила оставить вашу ночную рубашку у себя, ждать, наблюдать и смотреть, какую выгоду смогу я из этого извлечь. В то время — вспомните, пожалуйста, — мне и в голову не приходило, что вы украли алмаз”.
Тут я снова прервал чтение письма.
Места, где несчастная женщина делала мне свои признания, я читал с неприятным удивлением и, могу по совести сказать, с искренним огорчением.
Я жалел, искренно жалел, что набросил тень на ее память, прежде чем прочитал хоть строчку из ее письма. Но когда я дошел до вышеприведенного места, признаюсь, я почувствовал, что все более и более раздражаюсь против Розанны Спирман.
— Дочитывайте остальное сами, — сказал я, протягивая Беттереджу письмо через стол. — Если есть там что-нибудь, о чем я должен узнать, вы сможете мне это сказать.
— Понимаю вас, мистер Фрэнклин, — ответил он, — и это вполне естественно с вашей стороны. Помоги боже нам всем, — прибавил он, понизив голос, — но ведь это также было естественно и с ее стороны.
Продолжаю списывать с оригинала письма, находящегося сейчас в моих руках:
“Решив оставить вашу ночную рубашку у себя и посмотреть, как поступят с ней моя любовь или моя ненависть (право, не знаю, что) в будущем, — мне оставалось прежде всего придумать, как бы мне ее спрятать, не подвергаясь риску, что об этом узнают.
Единственный выход — сшить другую ночную рубашку, точно такую же, до субботы, когда в дом приходит прачка со своей записной книжкой.
Я побоялась отложить дело до следующего дня (пятницы), из боязни, не случилось бы чего в этот промежуток, и решила сшить новую ночную рубашку в тот же день (четверг), когда я могла бы, если бы хорошенько сыграла свою роль, выкроить для этого свободное время. Но прежде всего было необходимо (заперев вашу ночную рубашку в комод) вернуться в вашу спальню — не столько для того, чтобы закончить уборку (Пенелопа сделала бы это для меня, если бы я попросила), сколько для того, чтобы узнать, не запачкали ли вы краскою от ночной рубашки постель или какую-нибудь мебель в комнате.
Я осмотрела все тщательно и наконец нашла крошечные полоски краски на внутренней стороне вашего халата — не полотняного халата, который вы обыкновенно носите летом, а фланелевого, который вы тоже привезли с собой.
Должно быть, вы озябли, бродя взад и вперед в одной только ночной рубашке, и надели первую попавшуюся теплую вещь. Как бы то ни было, на внутренней стороне вашего халата были видны пятнышки. Я легко уничтожила их, отскоблив краску с фланели. После этого единственной уликой против вас осталась только та улика, которая была заперта в моем комоде.
Не успела я закончить уборку вашей комнаты, как меня вызвали вместе с другими слугами на допрос к мистеру Сигрэву. Потом стали осматривать все наши вещи. А потом случилось самое необыкновенное для меня происшествие за этот день, после того как я нашла пятно от краски на вашей ночной рубашке.
Это произошло после второго допроса Пенелопы Беттередж инспектором Сигрэвом.
Пенелопа вернулась к нам вне себя от бешенства, ее оскорбило обращение мистера Сигрэва. Он намекнул, да так, что нельзя было ошибиться в смысле его слов, что подозревает ее в воровстве. Мы все одинаково удивились, услышав это, и все спросили ее, почему?
— Потому что алмаз находился в гостиной мисс Рэчель, — ответила Пенелопа, — а я последняя ушла из гостиной вчера вечером.
Прежде чем эти слова сорвались с ее губ, я вспомнила, что в гостиной побывало еще одно лицо, уже после Пенелопы. Это лицо были вы. Голова моя закружилась, и мысли мои страшно перепутались. И тотчас что-то шепнуло мне, что краска на вашей ночной рубашке могла иметь совершенно другое значение, нежели то, которое я придавала ей до сих пор. “Если надо подозревать того, кто был в этой комнате последним, подумала я, то вор не Пенелопа, а мистер Фрэнклин Блэк!”
Если бы речь шла о другом джентльмене, я думаю, было бы стыдно подозревать его в воровстве.
Но одна мысль, что вы стали со мною на одну доску и что я, имея в руках вашу ночную рубашку, получаю возможность избавить вас от позора, — одна мысль об этом, говорю я, сэр, открывала передо мной такую возможность заслужить ваше расположение, что я перешла слепо, как говорится, от подозрения к убеждению. Я тотчас же решила, что вы хлопотали больше всех о том, чтобы послать за полицией, только для того, чтобы обмануть всех нас, и что рука, взявшая алмаз мисс Рэчель, никоим образом не могла принадлежать никому другому, кроме вас.
Когда я вернулась в людскую, раздался звонок к нашему обеду. Был уже полдень. А материю для новой рубашки еще предстояло достать. Была только одна возможность достать ее. За обедом я притворилась больною и, таким образом, получила в свое распоряжение весь промежуток времени до чая.
Чем я занималась, когда весь дом думал, что я лежу в постели в своей комнате, и как я провела ночь, опять притворившись больною за чаем, когда меня опять отправили в постель, — нет надобности рассказывать. Сыщик Кафф узнал все это, если не узнал ничего более. А я могу догадаться, каким образом. Меня узнали (хотя я и не поднимала вуали) во фризинголлской лавке. Напротив меня висело зеркало у того прилавка, где я покупала полотно, и в этом зеркале, я увидела, как один из лавочников, указав на мое плечо, шепнул что-то другому. И вечером, когда я тайком сидела за работой, запершись в своей комнате, я слышала за дверью дыхание служанок, подозревавших меня.
Мне это было безразлично тогда, безразлично это мне и теперь. Ведь в пятницу утром, за несколько часов до того, как сыщик Кафф вошел в дом, новая ночная рубашка, — взамен той, которую я взяла у вас, — была сшита, выстирана, высушена, выглажена, помечена, сложена так, как обычно прачки складывали все другие рубашки, и благополучно лежала в вашем комоде.
Нечего было бояться (если бы белье в доме стали осматривать), что новизна ночной рубашки выдаст меня. Весь запас вашего белья был новый, оно было сшито, вероятно, в то время, когда вы вернулись из-за границы.
Потом приехал сыщик Кафф и возбудил великое удивление во всех, объявив, что он думает о пятне на двери.
Я подозревала вас (как я вам призналась) больше потому, что мне хотелось считать вас виновным, чем по каким-либо другим причинам. А сыщик дошел до такого же заключения совершенно другим путем. Но одежда, служившая единственною уликою против вас, находилась в моих руках! И ни одной живой душе не было это известно, включая и вас самого! Боюсь сказать вам, что я чувствовала, когда думала об этом, память обо мне станет вам ненавистна”.
В этом месте Беттередж поднял глаза от письма.
— Ни одного проблеска света до сих пор, мистер Фрэнклин, — сказал старик, снимая свои тяжелые очки в черепаховой оправе и отталкивая исповедь Розанны Спирман. — Пришли вы к какому-нибудь логическому заключению, сэр, пока я читал?
— Кончайте прежде письмо, Беттередж; может быть, конец его даст нам ключ в руки, а потом я вам скажу слова два.
— Очень хорошо, сэр. Пусть глаза мои отдохнут немножко, а потом я опять буду продолжать. А пока, мистер Фрэнклин, не желаю торопить вас, но не намекнете ли вы мне хоть словом, нашли ли выход из этой ужасной путаницы?