Изменить стиль страницы

XXXVI

Он сказал, понимая, что уже говорит не сам или, вернее, говорит не тот он сам, настоящий, который говорил, мыслил, действовал и чувствовал минуту перед тем, а некто другой, формальный, который должен что-то говорить и защищаться. Только защищаться.

— Вам надо успокоиться. Я вас прошу.

— Успокоиться? Когда во мне натянут каждый нерв, каждый мускул. Поверхность моей кожи переполняет боль. Еще минута, — и я буду не в силах удерживать свой крик. Я вас хочу до кровавых ран, до уничтожения в вашей любви или вашей ненависти. А вы советуете мне успокоиться. Если вы отвергнете меня и сейчас, я должна буду совершить безумство. Нет, не думайте, я буду жить. Я никогда не испытывала такого напряжения жизни, такого тяготения к тому, кто — другой, кто — не я, кто, Ненни, — вы. О да, вы! Слушайте, если вы не придете, я сама приду к вам под окно. Как прошлый раз. Ведь я и тогда боялась, что вы примете меня за сумасшедшую. Я долго стояла, прежде чем войти. Но вы были добры, как Бог. Еще и сейчас я целую этот рубец, который остался на моей руке. Вы слышите меня, Ненни?

Он сжимал горячей, влажной рукой трубку. Ему рисовались ее детские плечи и с мольбою вытянутые руки.

— Ненни, вы не отвечаете, но ведь вы слышите меня?

«Все равно, я не могу уйти из дома», — подумал он и сейчас же ощутил тоску вместе с сознанием слабости довода. Тоску потому, что мысль о Сусанночке вдруг так определенно перелилась в ощущение скуки.

Его взгляд остановился на зеленой лампадке: она горела тупым и ровным пламенем. Ему сделалось понятно, что любовь Сусанночки, даже самая глубокая и безграничная, не внесет в его жизнь ровно ничего. Она просто и определенно безразлична для него. И у него даже не жалость к ней (да, да, конечно! Это ужас!), а только страх. Страх за нее. Страх застарелый и привычный, который, если прекращается, неизменно переходит в отвращение.

И страшно было подумать, что, в сущности, и сейчас он испытывает к ней, беспомощно лежащей в спальне, которая пропитана лекарствами, только отвращение. Может быть, даже если бы она умерла, то это было бы самое лучшее.

Он молчал.

— Ненни, вы пугаете меня. Отчего вы не говорите?

— Я чувствую, что я болен. Да, я сознаюсь вам, хотя, быть может, я делаю это опрометчиво.

Она неожиданно засмеялась.

— Вы ребенок. О, я бы хотела, чтобы вы были больны, Ненни. Но вы здоровы. Ваше неподвижное здоровье становится похожим на болезнь.

— Нет, я решительно болен. Болен уже по одному тому, что говорю с вами.

Голова его была горяча, и сердце, явственно стуча, прижатое к краю стола, отдавалось в висках. Ее лукавый голос засмеялся опять, напомнив ему утро после проведенной у нее ночи. Она сказала голосом неожиданно серьезным:

— Но поговорим о деле, Ненни. Итак, вы придете ко мне, не правда ли?

— Я этого не сказал.

— Нет, вы придете, Ненни. Зачем вы торгуетесь, как дитя? Вы придете через день или через два, через неделю или через год. Вы уже вступили на этот путь, а нет ничего хуже, как возвращаться с полдороги. О, я уверяю вас, что это гибельно для души. Надо быть цельным, мой друг, и испытывать все пути до конца. Я так поступала и не раскаиваюсь. Так вы придете, Ненни? Или я сама опять приду к вам.

Удивляясь сам себе, он сказал:

— Да, я приду.

На мгновенье им опять овладел страх, особенный, короткий, но он оттолкнул его. И тотчас стало по-прежнему безответственно и легко, как тогда, когда он в первый раз поднял ее на дороге, под березками.

— Я приду, — повторил он, — потому что вы правы, и надо быть сумасшедшим до конца.

— Ненни, вы меня трогаете. Неужели? Я боюсь поверить, что это так. Я вас люблю. О! Вы слышите, Ненни? Я вас люблю. Разве же вы не видите, Ненни, как моя душа распростерта перед вам?

— Хорошо, я приду.

— Когда? Сейчас?

— Не знаю.

— Я должна ждать?

— Да, я вас прошу.

Он положил трубку и поднялся, дрожащий чуть приметной, внутренней дрожью. Было чувство легкости и простоты. Надо было только измыслить удобный предлог, чтобы уйти.

Он вошел в чертежную и, глядя на неподвижную, черную спину Василия Сергеевича, сказал:

— Я хочу выйти на воздух. Вы… подежурьте здесь.

Василий Сергеевич быстро обернулся и внимательно посмотрел.

— Вам нехорошо?

Он поднялся и подошел к Колышко. В лице его была неприятная двойственность, как будто он чувствовал к Колышко участие и вместе злобу.

— Что с вами?

— Со мною ничего.

Василий Сергеевич качал головой.

— Н-да, дела.

Он хотел себе уяснить как можно лучше настроение патрона. Глаза его сторожили каждое движение Колышко. На столе, под свешивающейся с потолка лампочкой в зеленом абажуре, лежала доска с наклеенным проектом.

«Я не умел с этим покончить разом, — вдруг подумал Колышко. — Во всем виновата моя нерешительность. Я иду медленно по дороге безумия».

Он почувствовал точно просвет и потер ладонью лоб. Василий Сергеевич обнял его за талию.

— Ну Бог даст, — сказал он.

Колышко усмехнулся.

— Вы что?

— Я думаю тоже, что вам лучше выйти на воздух. Хорошо, я буду дежурить.

Он готов был на все жертвы. Колышко был ему благодарен. Он чувствовал, что не может пойти к Сусанночке, даже если бы она позвала. Он готов был сделать для нее все, но сейчас ему хотелось просто уйти.

— Да, да, вы пройдите к ней, — вопросил он. — Вы ей скажите…

— Разве вы надолго?

Колышко подумал, что уйти он все равно не смеет. Сусанночка может потребовать его каждую минуту. Она убеждена, что он сейчас принадлежит ей. Уйти от нее — это значит ее добить. Им овладел страх.

— Мне бы нужно, — сказал он. — Я бы хотел проехать часа на два…

Василий Сергеевич сделал свирепое лицо.

— Хоть на три. Я останусь здесь.

— Вы думаете?

— Ну, конечно же. Идите, идите.

Он стал подталкивать Колышко к передней. Нет, он не может этого сделать. Страх переходил в жалость. Он ясно представил себе лицо Сусанночки, глубоко ушедшее в подушки, и ее неподвижный, ожидающий смерти и не желающий возвращаться к жизни взгляд. Он чувствовал себя перед нею преступником, хотя он не совершил ровно ничего. Привязанность к ней пришла к нему как тяжелое обязательство. Напротив, Симсон не требовала от него ничего. Даже сейчас он мог к ней не пойти. Если угодно, он мог ее обмануть. Она будет его ждать день, два, неделю, год. Она — для него. Пусть она вошла в его жизнь как болезнь, как зло, но она освобождала его душу от страха и жалости. Да, вот именно: от страха и жалости.

Он сделал брезгливую мину и оглянулся в передней, где они стояли.

— Ну, больше решительности! — сказал Василий Сергеевич и подал ему фуражку.

Колышко неожиданно присел на стул. Пальцы его рук дрожали.

— Что с вами, дорогой? — спросил удивленно Василий Сергеевич.

— Так.

Колышко казалось тут все тесным, скучным и ненужным. Его жизнь обратилась для него в насмешку над жизнью. Может быть, если бы он встретился с Симсон, когда был свободен, все пошло бы по-другому.

— Ну так что же? — сказал Василий Сергеевич. — Так и будете здесь сидеть?

«Строго говоря, я должен сейчас решиться повернуть мою жизнь в ту или другую сторону, — думал Колышко. — Дело не в том, пойду я сейчас к Симсон или не пойду. Я могу даже сейчас не пойти, но я все равно должен решиться. Я пойду когда-нибудь потом. Я могу пойти даже сейчас к Сусанночке, но я должен решиться».

Отворилась дверь — и вошла сестра милосердия.

— Вас зовут, — обратилась она к Колышко.

Василий Сергеевич загородил его собою, точно желая защитить.

— Хорошо, я сейчас приду, — сказал он.

Девушка, не понимая, смотрела на них. Василий Сергеевич взял ее за локоть.

— Пойдемте.

Колышко наблюдал молча. Он видел, как за ними затворилась дверь. Потом все смолкло. Он мысленно считал шаги. Вот сейчас они уже дошли до спальни. Зачем он это сделал? Он думал таким образом освободить свое сердце от Сусанночки. Как это вышло смешно и глупо.