Изменить стиль страницы

– Господин поручик, проснитесь, красные. Проснитесь!

Мотовилов вскочил с саней.

«Живой не сдамся, но уж и их, чертей, поколочу. Надо дороже продать свою жизнь», – вихрем неслись у него в голове мысли.

Барановский был в сознании, чувство смертельной опасности стеснило ему грудь, откуда-то набрались силы, он встал с саней. Мотовилов бежал мимо него к фельдфебелю.

– Боря, надо бросать все и отступать. Ведь нас прикончат, – крикнул ему Барановский.

– Сейчас, сейчас, Ваня, – не останавливаясь, ответил тот.

Батальон, отстреливаясь, удачно ушел от плена, потеряв несколько человек убитыми и ранеными, бросив обоз. После боя Мотовилов пересчитал людей. В строю осталось двадцать девять. Барановский снова впал в беспамятство, и Фома нес его с другим вестовым на носилках, наскоро связанных из сосновых веток. По разбитой дороге идти было очень трудно. Солдаты выбивались из сил, а Фома еле передвигал ноги. Шли тихо, с остановками. Сидя на снегу, подолгу курили.

– Ну и жара была нам, господин поручик, – говорил Черноусов, попыхивая цигаркой.

– Да и сейчас не холодно, – пошутил кто-то в толпе, снимая со взмокшей головы папаху.

– Надо лошадей доставать, господин поручик, Пешком пропадем.

Мотовилов соглашался:

– Непременно лошадей. Утром же достанем. Покурили, отдохнули, пошли. Сделали еще версты три и остановились. Двигаться дальше не было сил. Разложили костер. Люди набирали в котелки снег и вешали их над огнем. Жажда мучила всех. У запасливого Фомы в боковой сумке нашлось фунта два муки, из которой он немедленно начал стряпать заваруху. Мотовилов съел несколько ложек пресного мучного киселя и махнул рукой:

– Ну ее к черту, заваруху эту. Преснятина противная.

«Надо идти дальше. Деревня недалеко», – подумал офицер и вслух сказал: – Ребята, до деревни недалеко. Идти надо!

Фома с другим вестовым спеша доели заваруху и снова взялись за носилки. Батальон пошел. Покачиваясь от усталости, как пьяные, вошли N-цы в деревню. Рассвет был близок. Обозы начинали выходить из деревни. N-цы заняли только что освободившийся овин, разложили в нем три костра. Овин был большой и круглый, с высокой крышей, продырявленной посредине. Дым клубами выходил через отверстие, седой пеленой закрывая начинавший светлеть темно-синий звездный свод неба. Измученные люди тремя клубками свернулись вокруг костров. Разгоряченные утомительным переходом по разбитой дороге и глубокому снегу, мокрые от пота, солдаты спали как убитые. Не спалось только одному командиру, да Барановский громко разговаривал в бреду. Отогревшиеся паразиты зашевелились под потной рубашкой у Мотовилова; его тело горело от их укусов, как обожженное крапивой. Офицер вертелся с боку на бок, чесался, никак не мог заснуть. Барановский говорил кому-то:

– Вы знаете Японию! Это дивная страна. Страна восходящего солнца. Как красиво – восходящего солнца. Там солнце яркое-яркое, ласковое. Япония – счастливая земля. Солнце заливает ее теплом и светом, а безбрежный океан, шумя и волнуясь, дышит на нее свежей прохладой. Солнце, море, цветы, вечно зеленые деревья. Как хорошо там. Боря, ведь мы уедем в Японию? – не приходя в сознание, спрашивал Барановский.

Мотовилов услышал последнюю фразу и, подкладывая в тухнувший костер дрова, ворчал:

– Да, да, приезжай в Японию. Там тебе рады. Сейчас оседлают, верхом на шею сядут и возить себя заставят. Там тебе покажут кузькину мать. Куда все твои цветочки, лепесточки полетят. Папу, маму позабудешь, как звали.

Костры догорали. Через отверстие в крыше, в щели стен заглядывал слабый свет. Ночь уходила, бросая последние багровые отблески тухнущих углей на плотную груду спящих солдат. Барановский бредил:

– Настенька, я не останусь у тебя. Убьют меня красные. Скажут: золотопогонник – и к забору… Ну, прощай, прощай, Настенька, надо к роте идти, – торопился больной.

Помолчав минуту, Барановский приподнялся, сел на носилках и, грустными глазами смотря на костры, говорил. И нельзя было понять, бредит он или находится в сознании.

– Жизнь уходит. Я чувствую. Я вижу, Борис, как какая-то туманная, легкая завеса отделяет меня от всех вас. Я умру скоро. Как жаль, ведь я так еще молод… Двадцать лет… Боже мой, и уже смерть. И сколько нас таких, молодых и сильных, лишенных радости жизни, думающих только о ней, костлявой. Уйди, проклятая!

Мотовилов подошел к больному, ласково погладил его по голове:

– Не волнуйся, Ванечка, ляг. Какая там смерть? Ты поправишься. Экий молодец умирать собрался. Мы еще повоюем.

– Нет, Боря, не беспокойся, я наполовину уже нездешний. Ты говоришь, воевать? – лицо больного передернулось нервной гримасой. – Нет, нет, не хочу я больше этого ужаса. Не хочу смотреть, как люди рвут людей на клочья. Как рычат они противно А кровь, кровь. Захлебываются все…

– Ванечка, успокойся. Ну, чего это ты?

Мотовилов с ласковой настойчивостью попытался положить Барановского на спину. Больной раздраженно задергал плечами.

– Не хочу лежать. Подожди, скоро лягу навсегда.

Офицер приложил руку к глазам, как бы закрываясь от солнца.

– Ага, Свистунов едет, – и громко на весь овин закричал: – Ординарец, лошадь командиру батальона! Боря, скажи, где здесь дорога в Японию?

– Не знаю, Ванечка.

– Ах ты, господи, да кто же знает, где дорога? Ведь вот сколько их, все путаются, перемешиваются. Не разберешь, какая же в Японию, – и, обращаясь к какой-то хозяйке, говорил: – Хозяюшка, скажи, милая, как от вашей Крутоярки проехать в Японию? Где у вас тут дорога? Хозяюшка, а ты молочка дашь нам к чаю?

– Ничего не понимаю, все дороги в одну сторону – плачущим голосом жаловался больной. – Ох, боже мой, за что такие страдания? У, злой старик, ты издыхаешь. Тебе досадно, что мы молоды, что мы жить хотим, и ты загнал нас в этот хлев и мучаешь. Сам подыхаешь, так и всех других погубить хочешь. – Злая улыбка кривила губы Барановского. – Нет, старый дьявол, не погубить тебе людей. Ты сдохнешь, а мы будем жить. Хозяюшка, да скоро, что ли, ты молока-то дашь? – больной устало закрыл глаза и лег. Проснулся Фома и, почесываясь, стал греть у огня озябший бок.

– Фомушка, пожрать бы чего, – нерешительно сказал Мотовилов.

– У нас ничего нет, господин поручик, пойду вот схожу на улицу, обозов много стоит, может быть, выпрошу чего у каптеров.

Вестовой надвинул шапку на уши и тяжелой походкой неотдохнувшего человека пошел к выходу. Костры почти совсем потухли. На улице было светло. Солдаты зябко жались друг к другу, вертелись с боку на бок, чесались. Некоторые, продрогнув, вскакивали, начинали плясать. Фома вернулся злой, с пустыми руками.

– Ни один черт крошки хлеба не дал.

– Ты еще молод, Фома. Поучись-ка вот у меня, – смеялся молодой отделенный, замешивая в котле тесто. Фома обернулся к нему.

– Ты где это взял?

– Ха-ха-ха! Взял. Гусь ты, Фома. Рази нашему брату можно брать так?

– А што у сибиряка не взять? Они все за красных.

– Ну нет, брат, воровать я не согласен. Я купил за два оглядка. Ха-ха-ха!

– Где? – полюбопытствовал Фома.

– Тамока, поди поищи, – неопределенно махнув рукой, посоветовал отделенный и, вытащив из огня раскаленный камень, стал наливать на него жидкое тесто. Сняв две первых лепешки, он предложил их Мотовилову, тот с радостью взял и стал есть полусырое тесто, подгоревшее с одного бока. До двух часов дня просидели N-цы в овине. Кое-кто наворовал картошки, муки, масла. Кое-как поели. Перед выступлением из деревни Фома разыскал у хозяина спрятанную лошадь и сани, приспособил все это для перевозки своего больного командира. Хозяин, надеясь, что лошадь ему вернут, если он поедет с подводой, оделся и вышел из избы. За ним с кучей ребятишек вышла и хозяйка.

– Ты нам не нужен, – сказал Мотовилов.

– Господин офицер, а как же лошаденку-то мне отдадите? – заискивающе спросил крестьянин.

– Лошадь я у тебя реквизирую за то, что ты ее прятал, думая лишить нашу армию одной лишней подводы, то есть, короче говоря, ты прохвост, большевик и действуешь в их пользу.