Изменить стиль страницы

А пока шел обед, Цветков малодушно нет-нет да и заглядывал через открытый, задернутый флагом люк капитанской каюты и любовался блондинкою, чувствуя себя на седьмом небе при воспоминании об ее любезной приветливости.

И он ходил по палубе, досадуя, что обед тянется так долго, и мечтал. Мечты уносили его далеко. Он грезил, что “Забияка” вдруг потерпит крушение. Все погибнут. И только она да он спасутся на необитаемом острове.

“Фу-ты, какой я болван!” — говорил он себе не без некоторого основания, соображая нелепость мечтаний, и смеялся.

Он так и не говорил в этот вечер с пассажиркой.

Консул и консульша, несмотря на искренние пожелания Цветкова, чтобы они поскорей убрались к черту, засиделись долго, пили чай и уехали с клипера поздно вечером. Вера Сергеевна вышла их проводить и затем гуляла по палубе. Но Цветкову нельзя было подойти. Этот “толстопузый” не отходил от нее, за что был изруган Цветковым самым беспощадным образом, несмотря на свое капитанское звание. Через четверть часа пассажирка простилась с капитаном и ушла в каюту.

— Видно, нагнал скучищу, старый черт! — промолвил Цветков не без злорадства и продолжал гулять по палубе.

Но она не выходила.

В полночь все, кроме вахтенных, спали. Только мичман не спал в своей каюте и без сюртука строчил стихи, да вестовой Чижиков, койка которого висела рядом с койкой Егорки, вполголоса рассказывал соседу о красоте Аннушки, и оба они по временам издавали восторженные восклицания.

На следующее утро, с рассветом, клипер снялся с якоря, вышел под парами из бухты, прошел пролив, поставил все паруса и с попутным теплым ветром понесся в открытый океан.

К восьми часам, к подъему флага, все офицеры вышли приодетые, веселые и как-то особенно настроенные. Присутствие пассажирки, видимо, подтянуло всех. Даже дедушка был в новом сюртуке.

А когда около полудня чудного дня с высоко поднявшимся солнцем, сверкавшим с бирюзовой выси, на палубе клипера показалась свежая, как вешний день, пассажирка, все офицеры один за другим поднялись на палубу.

V

Любезное предсказание старшего офицера Степана Дмитриевича о том, что пассажирка принесет счастье, по-видимому оправдалось.

Прошло уже десять дней, как мы ушли из Сан-Франциско, и все это время плаванье наше действительно было на редкость прелестное. Погода стояла отличная: теплая, без угнетающей жары. Солнце ни разу не закрывалось черными, мрачно нависшими тучами или клочковатыми, бешено несущимися, зловещими облаками и ослепительное, заливая ярким блеском океан, весело сверкало с далекой высоты чудного бирюзового неба, по которому двигались, гонимые воздушным течением, молочные перистые облачка необыкновенно изящных очертаний и прихотливых узоров, точно выведенных волшебным резцом. По временам они нагоняли друг друга и, соединяясь, представляли собой белоснежные фантастические города с церквами, узорчатыми башнями, деревьями, медленно плывущими по ярко-голубой лазури.

Далекий горизонт, куда ни взглянешь, чист. Не видно на нем этого маленького издали, темно-серого пятна, быстро вырастающего, по мере своего приближения, в гигантский столб дождевой шквалистой тучи, яростно несущейся среди внезапно наступившего затишья на судно, благоразумно поспешившее убрать свои паруса, чтоб не быть уничтоженным грозным шквалом.

И сам загадочный и таинственный дедушка-океан, вея приятной прохладой и выдыхая аромат озона, был в самом милостивом и благодушном настроении, как бы стараясь оправдать свою далеко не справедливую кличку “Тихого”. С ласковым рокотом, неторопливо и плавно катил он могучие светло-синие волны, бережно и покойно, словно добрый пестун, покачивая на своей мощной, коварной груди маленький трехмачтовый клипер.

И “Забияка”, стройный и красивый, похожий на птицу с распущенными гигантскими белыми крыльями, летел под всеми парусами, имея лиселя с правой, с ровным попутным мягким норд-вестом, узлов по девяти в час, рассекая с тихим гулом воду своим острым водорезом и оставляя за кормой след в виде серебристой ленты.

Светло, ясно и радостно кругом!

— Эка благодать! — говорят весело матросы, радуясь и спокойным вахтам, и спокойным ночам, не прерываемым окриками боцмана, призывающего “всех наверх”. — Так-то, братцы, плавать еще куда ни шло… Кабы завсегда да так!

— Ишь, шельма, как высоко забрался… Гляди-кось! — восклицает кто-то.

И матросы беспечно глядят вверх, где в прозрачном воздухе реет альбатрос.

— Рыбки наелся и отдыхает.

— Вон парусок-от белеет… Должно, купец…

— Купец и есть… Гличанин какой, а то из голландцев. Привышны они к морю… Им что на сухом пути, что на воде — все едино.

— Не то, что наш брат, российский…

— И пречудесно, господа! Ах, как пречудесно! — восклицает на баке фельдшер Завитков среди маленького кружка баковой аристократии: двух боцманов, подшкипера, баталера и писаря. — Теперь бы только сюда Анну Егоровну… так окончательно один восторг… Как вы об этом полагаете, Артемий Нилыч? — обращается фельдшер к боцману Матвееву.

— Ну ее к чертовой… тетеньке! Из-за их только неприятности! — недовольно промолвил боцман, которому еще сегодня утром попало от старшего офицера за ругань, раздававшуюся на баке во время обычной утренней уборки клипера, когда пассажирки спали и боцман, рассчитывая на их крепкий сон, дал полную волю своей артистической импровизации.

— А вы, Артемий Нилыч, уже потерпите, пока пассажирки. Что делать! — успокаивал боцмана фельдшер. — И напрасно вы насчет Анны Егоровны так выражаетесь. Очень она славная девица… Такая белая, рассыпчатая… Одно слово: бельфамистая… И разговор у нее деликатный… Сейчас видно, что видала людей…

— С ней подлец Чижиков шуры да муры. Все около нее липнет в каюте по своей должности. Ловок он, бестия, насчет девок. В Кронштадте двух горничных облестил! — не без зависти заметил рябой и некрасивый баталер.

— Станет она с вестовым заниматься! — воскликнул фельдшер, обижаясь за горничную. — Она не какая-нибудь кронштадтская чумичка, а понимает обращение, с кем и как… недаром в загранице жила. Какая ей компания вестовой!.. На нее офицеры и гардемарины зарятся… Так и сторожат, как она в палубе покажется, а вы: вестовой! Вчера вечером… смеху было, — продолжал Завитков и рассмеялся.

— А что?

— Поджидал этто Анну Егоровну артиллерист Евграф Иваныч в палубе, все выглядывал из своей каюты: не идет ли? Думал: никто не видит, а я притулился за машиной и жду… От фонаря вижу, как он, весь красный, глаза пялит. Ладно. Прошло так минут с пять времени, спускается Аннушка с трапа с чайником — за кипятком к камбузу, идет это тихонько, — а он ей рукой машет. “Не хотите ли, говорит, Аннушка, на мою каюту полюбопытствовать. Отличная у меня каюта. Я вам, говорит, разные вещицы покажу…”

— Ишь, дьявол… “каюту”! Рожа-то у него вроде швабры, а туда же! — воскликнул с веселым смехом боцман Матвеев.

— То-то мне и смешно было.

— Что ж она, пошла? — нетерпеливо раздались голоса.

— Не пошла… “Очень, говорит, вам мерси, но в каюту не согласна”. Так Евграф Иваныч только заржал от отчаянности и захлопнул двери.

Веселый смех над пожилым артиллерийским офицером разразился среди кучки. Все, видимо, были рады неудачному исходу его авантюры.

А фельдшер продолжал:

— Идет, значит, Анна Егоровна дальше, как к ней откуда ни возьмись гардемарин Касаткин… Тоже, вихрастый, ее сторожил.

— Пройти, черти, не дают!

— “Ах, какая вы, Аннушка, хорошенькая. Позвольте вас поцеловать, упользоваться случаем”. Это он тишком говорит, а сам, не будь дурак, облапил ее и пробует, значит, из какой-такой материи у нее кофточка…

— Ах шельмец!

— Она вырываться. “Оставьте, говорит, молодой человек”. А Касаткин ей: “Простите, говорит, очень вы мне нравитесь”, и чмок, чмок, — два раза в шею поцеловал, да и был таков…

— Ишь ты… отчаянный какой! — с сочувственным смехом промолвил Матвеев… — Будет ему от капитана, если Аннушка да пожалуется своей барыне… Он его отчешет да на сальник (салинг) на высидку пошлет…