II

Не омрачилась дружба лейтенантов даже и тогда, когда год тому назад они одновременно “втюрились” в севастопольскую чародейку “Марусю”, как все за глаза называли единственную дочь крикуна-добряка адмирала Ратынского, старавшегося показать, что он… ууу… какой строгий, и когда-то писаной красавицы-адмиральши, которую мичмана не без основания прозвали “адмиралом”, а мужа — “адмиральшей”.

Стройная, хорошо сложенная и грациозная красавица брюнетка с белым матовым лицом и большими жгучими глазами, силу чар которых она часто пробовала с задорным любопытством двадцатилетней южанки и уверенностью балованной победительницы сердец, Маруся кокетничала с двумя лейтенантами и обоим подавала некоторые надежды.

Быстренин, пригожий, кудрявый брюнет со смеющимися, ласковыми глазами, не уставая, щеголял и умом, и насмешливым остроумием веселой болтовни, и цитатами из Лермонтова, и мечтательными иносказаниями, и восторженным восхищением. Разумеется, при всяком удобном случае он крепко пожимал маленькую руку Маруси, словно бы хотел подтвердить свои чувства.

Маруся находила, что Быстренин интересен. И влюблен интересно. И, верно, сделает предложение интересно. И она не всегда сердилась на продолжительность и силу пожатий рук и сама слабо пожимала в ответ, словно бы не лишая влюбленного надежд.

Недурен был и Муратов, — высокий, стройный блондин с мужественным загорелым лицом. Быстренин без устали болтал. Муратов неизменно красноречиво молчал при Марусе. Но его голубые глаза, светлые и серьезные, говорили более, чем нужно было для такой любознательной чародейки.

И Маруся находила, что Муратов иногда молчит очень интересно и влюблен серьезнее, чем Быстренин. Ей было приятно и весело сознавать, что такой мужественный и серьезный человек, казалось, боится ее больше, чем самого адмирала Корнилова[1] , и что достаточно ей ласково улыбнуться или обжечь взглядом, чтобы Муратов светлел и бледнел.

Он, правда, не пожимал ее рук, как нахал Быстренин, но она чувствовала, как подчас вздрагивает его рука. Она чувствовала его горячее дыхание и блеск его упорных глаз во мраке волшебного вечера, когда он прощался с нею на бульваре или на Графской пристани.

И Марусе вдруг казалось, что Муратов был бы верным рыцарем-мужем, красивым, любящим навсегда, и она пожимала крепко его вздрагивающую руку, и голос ее нежнее шептал: “До свидания!”

Муратов, мало знавший женщин, уже возмечтал, что рай находится в Севастополе. И скоро на бульваре же, словно бы темнота и нега волшебного теплого вечера так же помогает признаниям, как и преступлениям, — вдруг прошептал, точно виноватый в чем-то:

— Марья Александровна… Разрешите просить вашей руки!

Маруся не испугалась. Слава богу, не первый раз просили ее руки. Она, конечно, поблагодарила за честь; не скрыла, что Алексей Алексеевич ей больше чем нравится, но…

— Позвольте подумать… А пока пусть это будет секретом… Не проговоритесь Быстренину… Он болтун… Обещаете?

— Еще бы… Никому ни слова!

Прощаясь, Маруся значительно шепнула:

— Пока мы друзья… Но, может быть, скоро…

Муратов вернулся на корабль.

Счастливый, он скрывал в кают-компании свои надежды.

Придется и Быстренину молчать. Нельзя. Дал слово.

Муратов пожалел друга и чувствовал себя точно виноватым перед ним за то, что он обнадежен… Нравится Марусе, а Быстренин за бортом.

Но ведь они не мешали друг другу в глазах чародейки. Еще бы! Он по совести влюбленно молчал, и сама судьба взыскала его.

“Никакой претензии тут нет!” — подумал Муратов.

На другой же день приехал к нему в гости Быстренин.

Он тоже скрывал такую же тайну до времени.

И, считая себя по праву быть более интересным женщинам, чем друг, Быстренин, не без искреннего участия счастливца к безнадежному “влюбленному”, спросил:

— Ну как твои дела с Марусей, Алексей Алексеич?

Муратов смутился и застенчиво ответил:

— Втюрился… Вот и дела!

— Лучше брось, Алексей Алексеич!.. Право, брось, голубчик Алеша!..