Но вот всё пропало. Открылась белая узкая, как лезвие ножа, щель. Я прильнул к ней — никого нет, только небратовский дом под зелёной крышей, только худенькая, лёгкая Мария Харитоновна чего-то возится в садике…
Всё понятно! Я бросился вдоль забора к большой дыре и, нагнувшись, заглянул в неё. Ну, так и есть: Костька в синей рубашке, пригибаясь, таясь, бежит от той щели…
Я его понял. Но какой кремень: стоял около щели — и ни слова!..
В это время меня позвали к вечернему чаю. Сейчас и это — занятие. Раньше глоток, два — и к Костьке: самая игра в сумерках. А теперь сидишь пьёшь, будто интересно!
Но это был чай так чай! Вот какой интересный оказался!
Летом мы пьём чай на открытой террасе, выходящей в сад. Папа говорит, что тут чай вкуснее, мама, конечно, с ним соглашается, а нас, детей, понятно, не спрашивают. Вкуснее чай, по-моему, тогда, когда мама, ошибившись, кладёт в чашку не только варенье, но и сахар, а где это, в столовой или на веранде, не так уж и важно.
И сегодня пили чай на террасе. Мне и младшему брату налили чай в наши белые, с синими зайцами чашки. Витька недавно чего-то ревел и сейчас, затихая, время от времени шмыгал носом. Чтобы утешить его, я вытащил из кармана и положил около него на скатерть щепотку дроби, которую я сегодня нашёл на чердаке в белой банке. Пока флегматичный, неторопливый Витька обратил на неё внимание, папа с другого конца стола спросил:
— Михаил, это что такое?
— Дробь.
Отец у меня доктор и к огнестрельному оружию никогда никакого отношения не имел. Но знал, что дробь оттуда, где стрельба, где выстрелы.
— Сейчас же убери! Выбрось подальше!
И я вижу: взрослый человек, с усами и даже с бородкой (у отца острая, как у художников, бородка под нижней губой), встревожен. Отодвинув чай, встал, смотрит на дробь.
— Пап, так ведь это только дробь. Без пороха. Безопасная.
— Михаил, я тебе что сказал? — Отец не садится, стоит, и указательный палец на правой руке — по скатерти молоточком, молоточком…
— Пап, она взорваться не может.
— Ты слышишь?!
Я небрежно (чтоб показать: «А я вот не боюсь!») смахиваю дробь в подставленную ладонь.
Но тут она взрывается.
Во всяком случае, так кажется. Раздаётся грохот, и первое, что я вижу, — опрокидываются наши чашки и синие зайцы.
Вскрик мамы, стук отброшенных стульев и ощущение: что-то новое, чужое тут, рядом…
Я вскакиваю, отбегаю. И сразу всё ясно: это упал чей-то оборвавшийся змей. Прошлым летом у нас это тоже было, но змей тогда упал в сад на яблоню. И маленький, до колена.
А этот…
А этот!.. Я взвизгиваю, хватаю змея двумя руками — иначе не унести и, опрокидывая ещё не опрокинутые на столе чашки и стаканы (перепуганная мама пытается удержать их), тащу его к забору. Но не утерпеть, кричу ещё с полпути:
— Костька! Смотри! Костька! Костька-а!..
— Чего?
Волшебным образом он уже на заборе.
— Ты видишь?
— Вижу.
Как не видеть! Это же полосатый! Это новый куроедовский змей, который мы видели тогда на площади. Гигант, мне по плечо… Но даже не это, не это, а то, что он братьев-разбойниковский! Теперь они у нас попляшут!!
Константин спрыгивает с забора к нам в сад — ссора забыта, — хватает нитку от полосатого, вмиг привычно раскручивает её, и на лице его не то испуг, не то восторг.
— Восьмерик! — кричит он.
Восьмерик! Легендарный! Только во сне! Десятерик, на котором, по слухам, летает «солдатский» змей, конечно, ещё более непостижим, но и этот тоже. В прошлом году мы его издали видели в шорной лавке. Но даже и не приценивались и не просили показать — это такая вещь!..
А тут вот живой, даровой, трофейный!..
Не сговариваясь, по инстинкту змеевиков, мы проворно в четыре руки начинаем «саженками» собирать нитку. Я тяну, а Костька кладёт её на землю — круг за кругом, круг за кругом…
Мы молча, только тяжело сопя, работаем. Нитке просто нет конца, она легла через двор Цветочка и, наверно, дальше и дальше — через другие дворы до Хлебной площади… Протянулась чуть не через полгорода. Неужели у куроедовских ребят нитка оборвалась близко от рук? Какой ужас! Ужас, если бы у нас с Костей так оборвалась, а вот у братьев-разбойников — это замечательно. Лучше не надо…
Костя вдруг спохватывается:
— Сейчас прибегут.
Как это я забыл! Я бросаю нитку — Костька тут и один справится — и хватаю змея, чтобы поскорее его спрятать. Но он же привязан. Нечего и думать разорвать восьмерик — и на четверике-то руки порежешь. Ножик, ножницы — за ними надо бежать. Но мир устроен разумно: во дворе, в саду всегда где-то поблизости есть осколки стекла. Я нагибаюсь, хватаю осколок и долго пилю восьмерик. Ну и ниточка — железная! Как же должен был тянуть змей, чтобы эта проволока оборвалась!
Полосатый красавец спрятан под террасу, вся нитка собрана, лежит в кругах (сматывать на моток будем потом), я даже успеваю представить, как конец восьмерика долго переползал с крыши на крышу, со двора на двор…
Тут раздаётся стук в калитку. Нет, глухо. Не к нам, во дворе Цветочка. Они думают, что змей упал туда. Это верно, при обрыве не в одну калитку постучать приходится…
Пригнувшись, мы бежим к забору, граничащему с Бурыгиными. Я выхватываю тот уже увядший, потемневший лопух, скрученный в жгут, которым в день ссоры с Костькой я законопатил щель в заборе.
И мы видим в щель: по двору Бурыгина на стук в калитку бежит, сверкая босыми пятками, толстая кухарка Анисья, а затем на чёрное крыльцо выходит и сама Светлозарова-Лучезарова…
Куроедовские вваливаются целой ватагой — и Вань-петь-гриш, и Афонька, и Борька. Мы слышим, как Анисья сердито отвечает, что «тут ничего не обрывалось и ничего не падало!» Ребята, не слушая или не веря, хотят обойти кухарку, чтобы самим осмотреть двор, но Анисья, разведя толстые руки, загораживает им дорогу, а мадам Бурыгина, сверкая запавшими глазами, театрально показывает им на калитку:
— Пошли вон, скверные мальчишки! Разве можно входить в чужой двор без позволения?
Сзади неё и прячась за её юбку, вдруг показывается толстоморденький, розовый Цветочек. Он повторяет вслед за матерью:
— Пошли вон, скверные мальчишки!
Ватага уходит, грозя не Анисье, не Бурыгиной, а, как ни удивительно, ни в чём не повинному Аленьке:
— Попадись теперь!
Цветочек вздрагивает, пугливо оглядывается, и я понимаю, о чём он думает: выйдешь без мамы за ворота — и «попадёшься». Я смотрю с упрёком на Костьку, будто говоря: «И ты мог с таким телёнком водиться!» Но он этого не видит, не до этого. Сейчас ватага ворвётся к нам, и мы должны тоже, как Анисья, отвечать: «Ничего тут не обрывалось и ничего тут не падало!»
19. НАКОНЕЦ-ТО!
Стук в калитку раздаётся громовой, нетерпеливый: если не у Бурыгиных, так, значит, здесь змей…
Мы бежим к калитке, и Костька вдруг выпаливает:
— Скажем, что у нас.
Я даже останавливаюсь, хватаю его за руку:
— Как у нас?! Зачем же я змея под веранду? Зачем мы нитки?.. Они же… у нас же… слямзили, а мы…
Константин не отвечает, мы снова бежим, и я вдруг всё понимаю.
— Чтоб посмеяться?! Да?! — кричу я ему на ходу. — Скажем: «Не плачьте, орлы», — а полосатого им не отдадим. Да? Пусть теперь попляшут! Да?..
— Нет, отдадим.
Я ускоряю бег — и первый у калитки. Бросаюсь на щеколду, повисаю на ней и выкрикиваю:
— Нет, не отдадим!
— А наш жёлтый? А Стаканчик? — Костька, тяжело дыша, набычившись, старается оторвать мои руки от щеколды. — А нож?..
Да, нож, это верно. Как ни вертись, Константину за него попадёт. Но неужели так всё и отдать? И восьмерик?..
Наверно, до куроедовских доходят наши голоса. Они грохают в калитку всеми десятью кулаками и на все голоса вопят:
— Давай открывай!
— Открывай!
— Давай!
Я и забыл, что у нас на калитке цепочка. (В тот год в Т-е это было новостью, и отец завёл две цепочки: на калитке и на парадной двери.) А Константин помнил это. Он накидывает цепочку и поднимает щеколду. Калитка открывается на ширину ладони, но и через эту щель врывается гул голосов, а впереди мы видим разгорячённое и какое-то перекошенное — наверное, от нетерпения — белобрысое лицо Гришки, старшего из Куроедовых.