Изменить стиль страницы

Они вошли к Саньке во двор.

9

В феврале, когда зима начинает прихварывать оттепелями, которые съедают снег, когда петухи распевают во все горло, полагая, что вот уже и весна, «керовничиха» тяжело заболела. Ее даже отвезли в уездную больницу, а через две недели привезли назад, и пани Марья лежала дома. Ученики скучали по ней, а больше всех, по-видимому, Даник. Родного языка теперь — ни часочка, и воспитательница у них новая — худая, крикливая панна Рузя, старая дева, из тех, о которых говорят «она уже в разуме». Так ее ребята и прозвали: «Девка в разуме». Учит и неинтересно и скучно. Отметки записывает в толстый блокнот, который прячет в черную сумочку. Из всех пяти баллов она больше всего любит «три с минусом» и чуть что — ругается. От нее Даник в первый раз услышал три новых польских слова: «матолэк», «дрань» и «божий конь»[12].

Панна Рузя чаще всего стоит у белой кафельной печки, заложив назад худые, бескровные руки в кольцах. Греется.

Однажды на рисовании, стоя вот так, она сказала:

— Нет у вас совести! Ваша прежняя учительница сколько уж времени болеет, а вы?.. Хоть бы разочек сходили проведать. Срам!

На переменке весь класс заговорил об этом. Больше всех кричала Коза, что она, коли так, сама всех поведет. И после занятий дети отправились. Растянувшись цепочкой, шлепали они по мокрому снегу лаптями, сапогами, ботинками, перебрасывались снежками, кричали. Казалось, вся улица уже знала, куда они идут.

— Не бойтесь, — говорила Коза, — пана керовника теперь дома нет. Он еще занимается в седьмом. У них физика.

Керовник жил в глухом, «свином», как говорят, переулке у того безрукого дядьки, который даже зимой носил старую летнюю фуражку царского железнодорожника.

Дядька встретил их у порога, заставил еще на дворе почистить веником ноги, а потом уже сказал:

— Тихонько, по-хорошему надо, без гама. Пани больна. Ну, что же вы? Постучите в дверь, и все. Боитесь? Эх вы!

Даже Коза и та спряталась за других. И все зашептали Данику:

— Ты, Малец, ты иди!

— Который это? Он? — спросил дядька. — Ну, сапоги новые, что же ты — валяй! А вы — за ним.

Дядька взял Даника за рукав, подвел к двери другой, «тыльной» половины дома и постучал.

— Войдите! — ответил на стук такой знакомый детям и так давно не слышанный ими голос.

Сивый шмыгнул носом и решительно взялся за ручку. Дети шарахнулись — кто в угол, а кто и обратно во двор, и Даник, перешагнув порог, оказался один.

— А, Малец, это ты! — донеслось от окна. — Пришел, хлопчик, проведать свою учительницу? Как это хорошо! Да иди же ты сюда, поздороваемся! Ну?.. — И пани Марья протянула к нему руки.

Даник двигался, как завороженный. Она лежала головой к окну, затянутому занавеской, по шею укрытая белым одеялом. Черные кудрявые пряди ее «польки» рассыпались по подушке, а красные, точно припухшие губы улыбались.

Когда Даник подошел к кровати, под ладонями пани Марьи загорелись его щеки и уши, а на лбу — совсем уж неожиданно — он ощутил горячие губы учительницы.

— Хороший мой! Ты чего ж это так смутился? Ну, садись. Возьми вон стул, у стола.

Даник взял стул, поставил его у кровати и присел на краешек. И так ему неловко! Сапоги — и вытер же их, кажется! — все-таки наследили на чистом красном полу.

— Ну, расскажи мне, Даник, как ты теперь учишься? Ты за что это двойку получил?

— Не двойку, — сказал Сивый. — Три с минусом.

— Ха-ха-ха! Ах ты мой постреленок! Разве ж это не одно и то же? Да еще для тебя, для отличного ученика. Почему ты панну Рузю не слушаешь?

— Она… она все только кричит…

— И надо на вас кричать. Что, разве нет? Нельзя не любить учительницу: она — вторая мать.

— Панна Рузя… нет…

— А я? — Пани Марья хмурит брови, а на губах — улыбка.

Даник поднял глаза и снова опустил: не выдержал.

Она протянула руку и, как тогда, когда он стоял на коленях, взяла его теплыми пальцами под подбородок. Смотрит в глаза и грустно как-то улыбается.

— Ты не сердишься на меня? — тихо спросила она. — За тот раз, когда ты кричал на окне? Ах, Даник, Даник! Подрастешь — поймешь меня, вспомнишь. Потому что я-то очень хорошо вас понимаю…

Она отняла руку от его подбородка, помолчала, потом улыбнулась снова.

— Ну, был у тебя еще один день рождения? Не красней. Ты соврал, я знаю. Я проверила — ты родился в июле, а не в ноябре. А список ваш я никому не показывала. Вот разве что кто-нибудь…

Даник подумал о Пауке Дулембе и о Чесике. Это на них она, должно быть, намекает?

— Я понимаю тебя — ты больше любишь бедных. И я, Даник, не из богатой семьи. Вы все тут против… панов. Вы только так поляков называете. А я тоже полька. Но это, мальчик, не одно и то же: поляк и пан. И у нас в Польше разные люди есть. Ты поймешь меня, когда вырастешь.

Пани Марья опять помолчала.

— Погляди туда, — показала она на этажерку. — Вон ту книжку возьми. Самую толстую, что с красным корешком… Ну вот. А теперь возьми вон там, на столике, ручку и обмакни ее в чернильницу. Дай, пожалуйста, мне.

Он нес ее, эту ручку, осторожно-осторожно — ему казалось, что чернильная капля сорвется с пера и шлепнется на пол… Даже носом шмыгнуть боялся, хоть и надо было… Ну, отдал наконец.

— Спасибо, Даник.

Пани Марья в одной руке держала раскрытую книгу, в другой — ручку.

— Отгадай, — сказала она, снова нахмурившись, — откуда я знаю белорусский язык? Не отгадаешь! — и с довольной улыбкой сама же ответила: — Я училась в русской гимназии. Еще перед войной, когда мой отец служил в России учителем. А по-вашему я научилась уже здесь. Вечерами занималась сама, а днем учила вас. Кое-кому это не нравится… Да ничего. А здесь я напишу, конечно, по-своему. Ты мне дай еще промокашку. Со столика.

Пока он доставал промокашку, потом стоял с ней у кровати, пани Марья писала что-то в раскрытой книге, затем промокнула написанное и закрыла ее. Он все еще не понимал, к чему это.

— Возьми, Даник. Это тебе. Будешь дома читать. И лучше никому не показывай. Хорошо?

Сивый много читал, он уже знал из книг, что бы теперь надо было сделать… Нет, не в этом дело, что знал, просто очень хотелось прикоснуться губами к этой белой маленькой руке. Но он же этого никогда не делал, даже у мамы своей. Как же тут осмелишься?..

— Дзенькуе, — прошептал он, опуская глаза.

— Ладно, мальчик. Читай, учись. Ты, Даник, далеко пойдешь…

— Мамуся! — послышался звонкий детский голосок. — А я иду опять!

В комнату, должно быть из кухни, вбежал малыш с длинными, как у девочки, светлыми волосами.

— Ну, сынок, поздоровайся, — с улыбкой сказала ему пани Марья.

Малыш посмотрел на Даника, улыбнулся и молодецки протянул руку.

— Честь! — сказал он. — Меня зовут Адась.

— А меня Даник.

— Даник? Мамуся, такое бывает имя?

— Бывает, сынок. Ну, иди к бабушке. Ты нам мешаешь. Будь хорошим мальчиком. Ладно?

— Ладно. Я только мамусю поцелую. Вот так! Теперь один глазик, а теперь другой. Вот так! И побегу, а то, как татусь поймает меня здесь, будет сердиться, что тебе надоедаю.

Когда Адась убежал на кухню, пани Марья помолчала, потом, поглядев на Даника, улыбнулась.

— Хороший у меня сын? — спросила она. Даник кивнул головой, и пани Марья опять улыбнулась. — А Вандзю мою знаешь? Она тоже хорошая. Я хочу, чтобы они выросли умными, добрыми, благородными людьми. Потому что дурных, Даник, и так слишком много.

Она помолчала.

— Ну что ж? — спросила пани Марья. — Ты, видно, любишь меня, вашу керовничиху? Не красней — я знаю, что вы меня так называете. Ты пришел, и я очень рада. Ну, а почему остальные не пришли? Почему ты всех не привел?

— Они здесь… в сенях… и на дворе…

— На дворе! Ах, пострел, и ты молчишь?! Позови их!

Даник вышел в сени, позвал. И вот они, четвероклассники, посыпались в дверь, как картошка из развязанного мешка.

вернуться

12

Дурак, дрянь и осел.