Изменить стиль страницы

Но на следующий день она сама начинала прерванную игру и говорила:

— Я знаю то, что тебе хочется знать про…

Я, уже забывшая весь вчерашний интерес, вспоминала его как-то по инерции, вернее потому, что она меня заставляла вернуться к игре, столь выгодной для нее, и начинала говорить на одной ноте:

— А я вот знаю, а я вот знаю…

Иногда ее поддразнивания и манера держать меня в руках сердили меня настолько, что я взрывалась и грубила ей, тогда она напускала на себя такую холодность, на столько дней, что, конечно же, я не выдерживала первая и сдавалась, самым униженным образом прося прощения неизвестно за что, заглядывая ей в глаза поминутно, стараясь, чтобы она хоть что-то попросила у меня, но она гордо не просила ни о чем и все делала сама и молчала.

О, как она умела молчать, даже по делу и поручению бабушки — не отвечала, а только кивала головой. Иногда мне хотелось броситься к ней и руками разжать ей губы, чтобы она хоть сказала «нет», но я этого, конечно, не могла сделать.

И вот наконец наступило прощение, во время которого я уже была совсем в ее власти и подчинении, я делала все за нее и даже читала ей вслух, чесала ей волосы и плела косы, бегала к телефону и иногда за нее говорила по телефону, потому что она уж даже не поднималась с места и только кричала мне, что ответить и сказать. Ее торжество было полным, но она считала, что и этого мало: она начинала издеваться надо мной сколько хотела: читала любимые мною стихи так, что больше мне было не любить их, играла на рояле мои пьесы так, что после было не отвязаться от ее интерпретации, — разумеется, она играла издевательски, якобы подражая моей игре. Но после она смирялась и продолжала только говорить, что знает, знает кое-что про Коку, что может меня интересовать.

Ну что ж, я тоже устала от ее фокусов, я совсем забывала про то, что так мне надо было узнать.

— Ну, что? — говорила я, совсем замученная ее игрой. — Ну, так говори же!

— Нет, сначала пойдем в маленькую комнату. (Маленькая, она же темная, — просто широкий коридорчик, ведущий в комнату Коки.)

Мы приходили в маленькую комнату, но и там Надька не говорила ничего, а, наоборот, спрашивала меня:

— А вот ты сначала сознайся, кто вырвал у Коки три бусины из бус.

Это была целая история. У Коки были всякие удивительные вещи, которые доказывали, что она действительно путешествовала вокруг света. У нее были бивни мамонта и зубы акулы, раковины и пробирки с душистыми маслами, игрушки из Англии и сухие кокосовые орехи, мозаичные картинки и шляпы, плетенные из каких-то трав, корзиночки и шкатулки, коврики и куски пестрых тканей, кожи и резное дерево. Все это причудливо и беспорядочно лежало или висело в комнате. Пыль и паутина заплетала все вещи в доме, так что шляпа из светлой соломки казалась покрытой серой вуалью, а кожи, которые лежали на диване, потерлись и растрескались совсем, шкатулки нельзя было рассмотреть от пыли, но в каждой из них лежало нечто, какая-то еще драгоценность — бусы, или красивые раковины, или прозрачные камни, бесцветные кораллы, или даже красные коралловые веточки. Кока объясняла мне, что белые кораллы были бы такими же красными, если их обработать как следует; что когда они проплывали мимо таких островов, то все пассажиры старались их ломать, но никто толком не мог их сохранить. Под водой они сверкали красками, а на воздухе быстро тускнели. И среди всех драгоценностей были бусы — самыми драгоценными. Мозаичные бусы, синие с голубым, по рассказам Коки, вывезенные из Константинополя и найденные при раскопках.

Однажды Кока рассказывала нам, как обычно, свои истории про слоновые ноги и показывала свои драгоценности, в том числе и бусы. Мы сидели притихшие на ее диванчике: я, Надя и ее приятельница Лиля — мы глядели во все глаза, а бусы, единственные, были спрятаны в сафьяновый футляр и заперты в шкаф при нас. Ничего не закрывалось у Коки, кроме шкафа. И вот — прошло несколько месяцев после того — Кока открыла свой футляр, чтобы еще кому-то показать свои драгоценные бусы, и увидела, что нитка оборвана и нескольких бусин, самых крупных, нет. И все разом заподозрили меня, хотя я никогда не открывала шкафа, никогда даже и не видела ключей от шкафа, никогда не трогала бусы…

Говорилось в один голос:

— Но ведь не Надя же!!

Я не смела даже сказать: «А почему бы не Надя?» — настолько она была вне подозрений. Но почему я? Лиля, конечно, не могла бы этого сделать — она просто приезжала к нам из Москвы в гости на каникулы и уехала после этого вечера. Нет, это была не Лиля, но и не я — это я знала точно. Значит, Надя, и вот теперь она хотела, чтобы я созналась в том, что я взяла бусы, когда я знала, что вернее всего — она сама…

Теперь, когда Надька измучила меня своими настроениями, да еще и требовала сознаться в том, что сделала сама, я, боясь ее новых истязаний, не могла ей сказать: «Нет, это ты сознайся!»

И не говорила этого, только смотрела на нее и качала головой. Я знала, что она во веки веков не сознается — так оно и было.

Теперь, уже взрослыми, мы стали вспоминать этот случай, и я сказала ей те слова, что не могла произнести тогда, но она и теперь не созналась, она, больная, старая женщина, не созналась.

Но я была повинна во всяких грехах: я ломала часы тети Нины, я надевала мамины вещи и даже изрезала платье для того, чтобы сделать отделку для своего, я потеряла несколько книг и даже однажды взяла у бабушки из кошелька три рубля — большие деньги по тому времени, я оторвала ручку у сумочки, которую дали в театр, потеряла бинокль, но никогда, ни под каким видом не могла бы взять бусы у Коки — так, для игры, чтобы показать девочкам в школе. И доказать это никому было невозможно, все должны были поверить мне на слово, а мне не верили только потому, что, потеряв бинокль, я повесила пустой футляр на место и никому не сказала про это, а когда оторвала ручку у сумочки, то побежала в мастерскую, и там мне к тоненькой лакированной сумке приделали огромную ручку чуть не от портфеля, всегда отнекивалась, когда спрашивали про книги, и никто не хватился трех рублей…

Но бусы я не трогала! Их трогала Надя, и я это знала, да, я это твердо знала, хотя бывают на свете самые невероятные вещи — вдруг приходит какой-то совсем случайный человек, видит открытый шкаф, берет и рвет бусы… Но для чего же он бы рвал несколько бусин, когда можно было взять все бусы, — быстрее ведь? Оторвать несколько крупных бусин можно было только для игры, хотя, кто знает, если они действительно были древние, то и каждую бусину можно было разглядывать отдельно, сделать из нее запонки, серьги, что-то еще…

Надежда была для меня издевательницей и мучительницей, но для других она была другой, была нежной Надеждой, которая привлекала всех своей строгой манерой держаться, делать все с величайшим тактом и воспитанностью, представлялась всем удивительно тонким, нежным существом и даже забитым. «Она такое тихое и забитое существо». — «Кем, кем забитое? — кричала я. — Кто ее забил? Ее пальцем никто не тронул!» — «В переносном смысле забитая». — «Ах, в переносном! Кто бьет в переносном? Она всех бьет!»

В самом деле ее никто не бил и она никого, кроме того, что забивала мне голову пустяками и сором своих причуд.

Ах, Кока! Сколько мне было хлопот из-за тебя с Надеждой! Не пересчитать. Я уж совсем не имела ни малейшего интереса к тому, что было с тобой. Казалось, в конце концов, Надя стала бы кричать мне: «Я расскажу, расскажу, все расскажу», а я стала бы зажимать ей рот или свои уши, чтобы только не слышать ничего. Вот только краткий перечень всех мук, которые я претерпела тогда: я брала папиросы для нее, выслушивала всякие поклепы, терпела ее холодность и молчание, затем мне достались прекрасные лоскутки для шитья и Надежда завладела всеми лоскутками, затем она заставила ходить вместо себя в магазин за хлебом, потом — отдать книжку «Белые рабыни», но, кажется, это все. Мы уже были на даче, и тогда она, выманив у меня кислое яблоко, которое я добыла в колодце, нося за нее воду, сказала наконец: