Изменить стиль страницы

Ежедневно встречаясь с торговцами, рабочими, интеллигентами и даже советскими функционерами, Форст, однако, довольно быстро понял, «что социальный базис советского правительства уже сузился, причем в угрожающих размерах». Сам он был готов отнестись к большевикам со всей справедливостью: «При объективной оценке нельзя не отметить, что правительство в отдельных областях проделывает огромную организаторскую работу»{564}. Но отрицательные впечатления значительно перевешивали положительные. Форст констатирует, что все сколько-нибудь энергичные организационные усилия непрестанно перечеркиваются постоянной деструктивной борьбой против «буржуев», тогда как уже разверзлась новая пропасть между теми, кто принадлежал к вооруженной советской аристократии, и всеми остальными, не относившимися к ней. Он отметил также чувство национального унижения, которое принес, по мнению широких российских кругов, Брестский мир, разочарование и ожесточение из-за того, что мир был восстановлен лишь ценой гражданской войны внутри страны. Убийство царя и его семьи (которое Форст простодушно объяснял лихорадочной поспешностью местных властей) свидетельствовало для него, во всяком случае, о растущей нервозности советских кругов. И хотя царь для масс русского народа уже давно был мертв, весть о его убийстве все же тронула людей. «Ибо у русского народа отзывчивое сердце и весьма сильное чувство справедливости»{565}.

Форст подвел итог своим оценкам в парадоксальном заключении, что объективное положение большевиков — в результате экономического коллапса, упадка промышленного производства, разрушения торговли и возникновения непроходимой пропасти между городом и селом — безвыходное, но не заметно никакой силы, которая могла бы свергнуть или заменить их. Массовый террор является, по его словам, скорее всего инсценировкой, чтобы постоянно поддерживать боевой дух в собственном активном ядре, а среди люмпенизированных масс разжигать погромные настроения по отношению к бывшим собственникам. Конец большевизма, полагал Форст, будет столь же неожиданным и наступит столь же внезапно, как и конец царизма. Такую перспективу нельзя назвать утешительной. «Если не будет никакого вмешательства извне, а российская буржуазия не соберется с силами», тогда «неизбежны полное анархическое разложение, печальное безнадежное поражение России»{566}.

В заключительных размышлениях Форст еще раз останавливается на возражениях, вызванных его корреспонденциями. Тем, кто указывал на продуктивность большевистского режима в культурном отношении, он отвечал вопросом: «Можно ли восхищаться действиями в области культуры той системы, которая сделала массовые убийства такого масштаба рутинным средством внутренней политики?.. Сила большевизма заложена в негативизме… И именно на этом основывается мощь влияния, которое он временами… способен оказывать на массы»{567}.

В конце он призывает в свидетели (это уже становится общим местом) великого «знатока людей и сердцеведа» Достоевского, который раз и навсегда постановил: «Русская душа — загадка». В том же смысле высказался в беседе с Форстом православный патриарх Тихон: «Большевизм сможет победить в России, потому что он в некоторой степени заложен в русском национальном характере». Русская душа, по его словам, «не знает чувства меры». А также «в теоретических спекуляциях русский человек склонен к тому, чтобы, не считаясь ни с чем, доходить до крайностей». Именно в этом смысле Ленин является настоящим русским, сказал он{568}. Но Достоевский наметил также и выход из смуты, говоря, что «с той же силой, с тем же неистовством», с которыми русский человек доводит себя до края погибели, он все же в конце концов спасет себя, «когда он дойдет до крайности, то есть когда уже некуда будет дальше идти». Эта «крайность», полагал Форст, будет скоро достигнута. Новое строительство России после свержения большевиков не будет поэтому простой реставрацией. «Возможно, тогда… из семян, которые посеял большевизм, вечно творческая жизнь даст еще добрые ростки. Большевизм есть разрушительный протест против социальной несправедливости старого мира и против кровавого безумия мировой войны. Этот протест… не затихнет без последствий»{569}.

7. Свидетели, эмигранты, интерпретаторы

Кроме корреспонденции Паке и Форста, едва ли существовали сообщения о российской революции и Гражданской войне, в которых подлинность свидетельств сочеталась бы с позицией объективного и сочувствующего наблюдателя. Вместо этого имелось множество эмоциональных воспоминаний о пережитом вынужденных свидетелей, прежде всего бывших военнопленных и гражданских интернированных лиц или коренных российских и прибалтийских немцев, которым удалось спастись в вихрях Гражданской войны. В общем и целом это сотни тысяч людей, которые в те годы, несмотря на нарушенные транспортные связи, покинули гигантское российское пространство и вернулись «домой в рейх». Одни — после короткой бурной одиссеи, приведший их в глубь Сибири и на берег Тихого океана. Другие были выброшены из буржуазных кварталов или крестьянских поселений, в которых они и их семьи жили десятки или сотни лет и которые им теперь пришлось с тяжелым или легким сердцем оставить. Сколько судеб, столько и историй. Понятно, что этим возвращенцам было что рассказать. Их повествования — разумеется, субъективные и «односторонние» — в значительной степени заполняли трех-, четырехлетний пробел, возникший из-за отсутствия регулярных известий и сообщений прессы.

В растущем количестве появлялись свидетельства очевидцев и воспоминания непосредственных противников или жертв большевиков, которым удалось бежать в Германию из областей, где свирепствовали террор и гражданская война. Некоторые эмигранты стремились не только обвинять, но и — подобно любой прежней оппозиции — продолжать борьбу в эмиграции. Другие хотели прежде всего сохранять и развивать русскую культуру в изгнании. Они основывали издательства, газеты и учреждения культуры различного рода, которые за небольшой срок образовали в совокупности «русский Берлин», этот город в городе{570}. На протяжении всех 1920-х гг. сочинялись и читались отчеты и воспоминания о российской революции. Однако подлинные переживания и опыт все в большей мере интерпретировались с историко-политических точек зрения — или преобразовывались в романную форму. Лишь после этого они попадали к массовой публике[110].

Реэмигранты из России

В водовороте событий лишь немногим удавалось сохранить сколько-нибудь ясный и заинтересованный взгляд. Множество газетных статей, книг и брошюр, вышедших по горячим следам, возникли все еще как последний резерв боевой полемической и пропагандистской литературы, начиная с 1914 г. питавшейся более или менее подлинными сообщениями о пережитом, рассказывавшими об ужасах и первобытной жестокости противников на этой войне. Но и после окончания Первой мировой и Гражданской войн существовала обширная литература, состоявшая из собраний слухов и дешевых романов, которые специализировались на «ужасах, творимых русскими», и теперь продолжали эту линию, описывая «ужасы, творимые большевиками».

Однако неправильно было бы огульно отметать эту обвинительную и разоблачительную литературу. В ней имелись также описания, отличавшиеся полной серьезностью и бесспорной правдивостью, порой демонстрировавшие интуитивную проницательность в отношении событий и действующих персонажей. Они гораздо больше были пронизаны печалью, чем ненавистью. Так или иначе, приходится рассматривать их как один из подлинных исторических источников. Личные переживания, составлявшие их основу, и зачастую трагические судьбы, стоявшие за ними, бурные эмоции, выплескивавшиеся в них, были в любом случае неотъемлемой и легитимной частью этой истории. А выводы из них делались совершенно различные.

вернуться

110

С литературными обработками событий революции и Гражданской войны дело обстояло в этом отношении точно так же, как с подобными обработками событий Первой мировой войны: для них требовалась определенная временная дистанция. Вот почему мы вполне можем поставить рядом роман о Первой мировой войне Эриха Марии Ремарка «На западном фронте без перемен» и революционную эпопею Эдвина Эриха Двингера «Между белым и красным». Среди других популярных адаптации российских революционных событий можно назвать романы казачьего генерала Петра Краснова, прежде всего «От царского орла к красному знамени», или трилогию «Дневников» (фиктивных) Александры Рахмановой, из которых, пожалуй, наиболее известны «Студенты, любовь, Чека, смерть». Все эти бестселлеры начали свою мировую карьеру на немецкой земле в конце 1920-х — начале 1930-х гг.