Чем больше избегал он общения с арестантами, тем больший интерес проявляли они к нему. Правда, старались быть неназойливыми, в немалой степени тому способствовали слухи о Хасане, а также строгое, неприступное выражение его лица и манера держаться.

Даже самые отчаянные, самые подлые среди арестантов, если случалось обращаться к Хасану, всячески подчеркивали свое почтение. Иногда все же кое-кто задевал его. Чаще всего — этот грязный тип Лютфи. В таких случаях самообладание не покидало Хасана, он упирал свой тяжелый взгляд прямо в глаза наглецу и не отводил до тех пор, пока тот не начинал путаться в словах и не умолкал.

Лютфи изощрялся больше других. Трудно представить себе человечишку более бесстыдного, начисто лишенного добрых чувств, благородства. Он лебезил и заискивал перед каждым, кого считал сильнее себя. Но стоило ему убедиться в чьей-либо слабости, как он тут же затевал драку.

Я наблюдал за тем, как развивались взаимоотношения Хасана и Лютфи. Ужасно хотелось узнать, как поведет себя Хасан. Несколько раз цеплялся к нему Лютфи, позволяя себе самые возмутительные выходки. Но Хасан словно не замечал его, стоял опустив глаза и думая о чем-то своем.

— Шушваль ты эдакая! Ублюдок, недоносок, убийца поганый… Любому здесь известно, что мать тебя нагуляла! Чего же можно ожидать от ублюдка?! Какой прок от тебя, недоноска? Укокошат тебя, пригульного, так и знай! Позорище-то какое, стыдоба-то какая, что ты еще топчешь землю, подонок, весь в крови замаранный!.. Сукин сын! Свиные уши! Вонючка… Боюсь только, что мне срок накинут, а то порешил бы тебя сам, своими руками. Выпустил бы кишки из тебя вон, глотку вспорол бы, буркалы выколол. Кончил бы тебя, а кости — собакам, через забор! Пусть жрут, радуются… Дерьмо собачье! Дерьмо собачье… Смотрите-ка, ребята, как он форсит. Мол, я не какой-нибудь воришка, а убийца! Ах ты, сын потаскухи! Чтоб ты подох!

Беленится Лютфи, слюной брызгает, как припадочный какой. Арестанты обступили их, оторопело слушают брань непотребную. Наконец терпение Хасана лопнуло, он резко повернулся, собираясь уйти. Не тут-то было. Лютфи заступил ему путь и снова давай лаяться. Хасан молчит, слушает, а сам потом обливается. Долго так продолжалось, пока наконец парень не глянул в глаза Лютфи — и в тот же миг молниеносным движением выхватил из кармана складной нож на пружине.

Чудом увернулся Лютфи, ловкий, гад, ничего не скажешь, — и наутек. Хасан — за ним, а нож не выпускает. Носится Лютфи по всему тюремному двору, а Хасан — следом. Не помню точно, сколько длилась погоня, в общем, долго. Лютфи орет во все горло, пощады просит, а Хасан за ним — и ни звука. Несколько раз едва не настиг обидчика, несколько раз полоснул по спине Лютфи, но не причинил ему никакого вреда, только заплатанный пиджачишко порезал. Во все горло орет Лютфи: «Спасите! Спасите!», умоляет парня не убивать его. Наконец ворвался в какую-то камеру и захлопнул за собой дверь. Как только оказался в безопасности, снова за свое: осыпает Хасана грязной руганью, будто не он только что умолял, унижался. Хасан немного потоптался перед запертой дверью, потом медленно побрел в самый дальний угол тюремного двора и там, у самой стенки, присел на корточки. Нож все еще зажат в руке, а в глазах ярость.

С того дня Лютфи и близко не подходил к Хасану.

Но вскоре так случилось, что коноводы уголовников начали науськивать Лютфи на меня. Прежде-то он пресмыкался передо мной. И вот подходит он ко мне, вроде бы с просьбой какой-то, так мне показалось сначала.

— Слушаю тебя, Лютфи, — сказал я и предложил ему сигарету.

— Принять от тебя сигарету может только такой же ублюдок, как ты сам, — вдруг выпалил он.

Я опешил. Вокруг нас притихли: ожидали, что, как только пройдет мое замешательство, я вздрючу Лютфи как следует. Будет на что поглазеть! И тут вдруг Хасан метнулся в нашу сторону.

— Стой, ага! — крикнул он. — Я уж тысячу раз жалел, что связался в тот раз с этой паршивой собакой. И тебе не след! Не обращай внимания на эту тварь.

Так Хасан впервые заговорил.

С этого началась наша дружба. Точно не помню, сколько месяцев провели мы в одной тюрьме. Все это время Хасан ни с кем, кроме меня, не говорил. Он неплохо относился к своему тезке Хасану по кличке Джамусчу[3]. Этот самый Хасан Джамусчу сидел уже давно. Он умел предсказывать судьбу. Хасану он тоже гадал. Свои предсказания передавал через меня. По лицу Хасана никак нельзя было угадать, доволен он или нет этими предсказаниями, но только к Джамусчу он относился с симпатией. Даже имя его произносил с какой-то особой теплотой.

Обычно мы с ним держались особняком: Хасан рассказывал, я слушал. И всегда он бывал настороже: не посмеиваюсь ли я над ним, не чувствую ли к нему презрение. Как напряженно следил он за каждым моим движением! Но я не испытывал ничего подобного, прекрасно понимал, что у него на душе. От природы Хасан был словоохотлив, но со временем приучил себя к молчанию. Поистине великим молчальником стал. Но когда ему встречался человек, способный его понять, он говорил без умолку.

Хасан никогда ничего не боялся. Смерть представлялась ему желанной, как райский сад. У него почему-то не отобрали складного ножа. Не всякий решался подойти к такому отчаянному смельчаку, как Хасан, — не каждый жандарм, разбойник или убийца, если даже они были далеко не из трусливого десятка. Да что там, Хасан — человек не простой. Он заглядывал в глаза самой смерти, жил, можно сказать, в ее владениях, столько всего перенес, что другим и не снилось. Рядом с ним могли встать только такие же, как он: повидавшие изнанку жизни — смерть.

Благодаря дружескому расположению Хасана ко мне никто больше не приставал. А если все же кто-нибудь и осмеливался, то в ту же минуту ловил на себе угрожающий взгляд моего друга и, смешавшись, спешил отойти подальше. Если бы Хасан только пожелал, он, несмотря на свою тщедушность, мог бы стать «хозяином» в этой тюрьме, наполненной самыми отпетыми головорезами.

И после того, как кончился наш срок — а выпустили нас с ним в один день, — я продолжал встречаться с Хасаном. Через месяц поехал к нему в деревню и прогостил две недели. Меня поразило, что и там, среди односельчан, он так же молчалив, как и в тюрьме. Никому слова не скажет — ни бабушке, ни дядьям своим, ни братьям двоюродным, ни прочей родне. Казалось, он дал зарок ни с кем не говорить. «Если б не ты, — признался он, — я, пожалуй, забыл бы человеческую речь».

Мы еще долго с ним дружили, но в конце концов потеряли друг друга из виду.

Траур по отцу длился недолго. Мать занялась хозяйством, как будто случившееся не имело к ней никакого отношения. У отца было много земли и, кроме того, два трактора, небольшой грузовичок, несколько телег с конской упряжью, сеялки. По всей Чукурове на много дёнюмов[4] раскинулись его хлопковые, кунжутные, рисовые, пшеничные угодья. После убийства мужа Эсме сама стала вести все это большое хозяйство. И великолепно справлялась. Она была обучена и письму, и счету: у себя в деревне окончила начальную школу. Сразу же взяла все в свои руки и недвусмысленно дала понять, что ни в чьей помощи не нуждается. Не нуждается и не будет нуждаться впредь.

Несколько месяцев спустя бабушка призвала к себе Хасана:

— Иди сюда, несчастный ты мой сиротинушка.

Она привлекла его к себе и, обливаясь слезами, запричитала. Голос у нее был низкий, томный. Наконец она успокоилась и протянула внуку пару сверкающих башмаков, которые в то утро привез из Козана Мустафа — младший из дядьев. Он больше всех был привязан к Халилю и к своему маленькому племяннику. Следом за башмаками бабка вытащила из пестрого бумажного пакета новую одежду. Очень уж хотелось ей полюбоваться внуком в обновах. Хасан тут же переоделся.

Бабушка была совсем старая, но все еще красивая. Рослая, статная, она горделиво задирала острый подбородок и смотрела на всех свысока своими громадными раскосыми черными глазами. После смерти сына, отца Хасана, она ни разу не улыбнулась. Целыми днями бродила по деревне и все плакала, плакала. А ведь прежде бабушка была веселая. Хасан не мог себе и представить ее иначе, кроме как с улыбкой на лице. А видеть ее такой печальной, убитой горем, причитающей по мертвому сыну было выше его сил.

вернуться

3

Джамусчу — погонщик буйволов.

вернуться

4

Дёнюм — мера площади, равная 319 м2.