Изменить стиль страницы

Я вышел на воздух. Туман редел. Видно и реку, и сосну, и дом Тросета, и сеновал поодаль. Я обогнул скотный двор, влез на трактор, посидел там минуту-другую. Надо бы съездить за сеном, задать скотине корм, убрать навоз. Для меня вкалывать на скотном дворе — самое милое дело. Накормишь коров, подоишь — сразу и полегчает. Я взялся за ключ зажигания, оглянулся на прицеп и, как уже не раз бывало, выпустил ключ из рук. Вспомнил, как Хуго стоял, глядя в колодец, словно прикидывал, прочистить сток самому или вызвать по телефону грязевой насос. Я подошел к нему, а он, как увидел меня, так прямо взбесился, сгреб за грудки, отпихнул в сторону и гаркнул: «Не на что тут зенки пялить!» Я прислонился к трактору, по-прежнему недоумевая, как же он сумел выкрутиться. Мне хотелось, чтобы он ответил за содеянное и во всем признался. Никто мне не верил, но ведь это ничего не меняло. Хуго убил отца и ушел от ответа. Годами он копил обиды, вредил исподтишка да наводил критику. Вечно препирался со стариком, а если придраться было не к чему, в два счета изобретал повод. Не один, так другой. То возмущался, что отец ходит в грязных брюках, то злился, что он пукнул при людях, то бурчал, что на праздниках старик напрямик выкладывает все, что думает о спортивной команде или о каком-нибудь начальнике. Назовет отец кого-нибудь в глаза лакеем или жополизом, так Хуго извиняется за него. Еще я вспомнил, как стоял во дворе и смотрел на отца, он копал канаву. Было мне тогда лет девять-десять, и я обратил внимание, до чего равномерно и сноровисто он кидает лопатой липкую глину, раз за разом совершая руками, корпусом и лопатой одни и те же движения, и мне это нравилось. Вот так и должно быть: мой отец под весенним солнцем копает канаву к реке, а кругом тают остатки снега и текут ручейки. Немного погодя он вылез из канавы, воткнул лопату в землю, взглянул на меня, утер пот, оперся на черенок и стал смотреть на дорогу. Так он простоял несколько минут. И тут я услыхал, что за спиной у меня вырос Хуго. Он глядел на отца, который стоял к нам вполоборота, и кривил губы. «Ишь, старый черт, — сказал Хуго, устремив на меня свои серые глаза-заклепки, — наверняка что-то замышляет». — «Что замышляет?» — спросил я. «Как обычно». — «Так что же?» — опять спросил я. «Это мы с тобой скоро на своей шкуре узнаем. Ты даже не представляешь, что у него в башке творится», — сказал он, повернулся и не спеша направился к дому. Отец выпрямился, посмотрел на меня, утер пот со лба, спрыгнул в канаву и опять принялся сноровисто кидать землю. Отец частенько совершал странные поступки, но никогда пальцем меня не тронул, и не только меня, Хуго тоже, по крайней мере я про такое не слыхал. И пьяницей он не был. Кряжистый, молчаливый, он говорил все, что думал, — кому угодно и когда угодно. Мог целый час простоять не шевелясь, глядя на гребни холмов, мог уйти и вернуться лишь поздно вечером, не сказав ни слова о том, куда собирается или где был. Суровый, неподкупно-честный, он тем не менее стал для Хуго сущим исчадием ада. Помню, еще подростком Хуго однажды пришпилил к стенке в своей комнате десяток-полтора рисунков — сплошь голые женщины. Дверь он оставил открытой, чтобы отец увидел. Так и вышло. Мы долго гоняли в футбол, потом двинули домой и уже с порога заметили отца: он стоял в дверях, смотрел на эти рисунки. Хуго вздохнул поглубже и направился к нему. Отец глянул на него сверху вниз, посторонился, пропустил в комнату. И, не говоря ни слова, зашагал прочь. Хуго замер как вкопанный, устремив взгляд на рисунки. Он чуть не плакал, глотал слезы и судорожно двигал челюстью, лицо побагровело. Что его так разозлило? Что он — сын, а отец — отец? Или тут другое? А ведь у Хуго был талант, которым я не обладал. Он умел рисовать. В те годы вся его комната была завалена рисовальной бумагой. Люди, животные — точь-в-точь как живые, того гляди, сойдут с листа. И рисовал он непрерывно, правда, другим свои работы никогда почти не показывал. Школьный учитель норвежского видел кой-какие и пришел в такой восторг, что специально заехал в Йёрстад поговорить с родителями: не послать ли Хуго в художественное училище. Но не тут-то было. Едва Хуго смекнул, куда клонит учитель, как сразу же взъерепенился и сбежал в крепость. А через несколько месяцев, на каникулах, порвал все рисунки, изломал карандаши и кисти, искромсал бумагу. Никто не пытался его остановить. Отец даже бровью не повел, хотя и против рисования тоже не возражал. И все-таки в итоге Хуго ходил туча тучей и брюзжал, словно именно мы принудили его бросить рисование и живопись.

Вел он себя тогда вообще странновато. Раздобыл в школе скакалку, сделал петлю, накинул себе на шею и повесился на пожарной лестнице. Так бы, наверно, и задохнулся, не наткнись на него кто-то из учителей. Потом он начал воровать в магазине, мало того, завел тетрадь, куда аккуратно заносил все украденное, с указанием стоимости. Отец нашел эту тетрадь, и грянул скандал. Вести учет собственных краж — как это похоже на Хуго! После становилось все хуже и хуже, я не мог взять в толк почему, но догадывался, по какой причине он в то утро метался по дому как психованный и почему так орал, когда отец остановил его — просто схватил за плечи, не говоря ни слова. Я сидел у двери в гостиную и слышал, как отец что-то тихо говорит, но разобрать ничего не мог. Время от времени доносились громкие всхлипы, один раз Хуго что-то выкрикнул, а позже в тот день он задавил отца.

Мать громыхала кастрюлями и сковородками, поставила воду. Я смотрел на ее спину, на руки, мелькавшие среди посуды, на забранные в пучок тусклые седоватые волосы. Она помешала в кастрюле, подняла ложку, постучала ею по краю, сунула в большую кружку. Потом обернулась. Глаза у нее блестели.

— Что случилось? — спросил я.

— Ничего.

— Ну да! Выкладывай.

— Стейн Уве заезжал.

— Что ему тут приспичило?

— Прогноз мне показывал. Вода, дескать, через день-другой может затопить усадьбу. Он говорил, что на выходные нам лучше уехать из Йёрстада.

— И всё?

— Да, а что?

Я поглядел на свои руки, на тыльной стороне жгутами проступали вены. Снял куртку, сел.

— Ты, мама, живешь тут с четырех лет. Вода поднимается каждый год, иной раз до самой дороги, но дорогу никогда не заливает. Зачем нервничать из-за прогноза, который составили в Управлении водного хозяйства, за сто километров отсюда? Ты разве не знаешь, как ведет себя Квенна?

Она сняла с огня кастрюлю с картошкой, выключила конфорку.

— А как же все-таки с прогнозом?

— Они предупреждают на всякий пожарный случай: ежели что, с них и взятки гладки. Каждый год одно и то же. Чтоб никто не обвинил их в нерадивости и безответственности, — сказал я и пошел на улицу.

Во дворе у дровяных козел стоял Юнни. Положив щуку на козлы, пытался отпилить ей башку. Дело у него отнюдь не спорилось. Я спустился с крыльца. Юнни поднял голову, опять взялся за пилу, но безуспешно. Он стиснул зубы — пила не слушалась.

Я сходил за топором и одним ударом снес щуке башку. Юнни поднял ее с кучи опилок.

— Червяков не было? — спросил я.

Он помотал головой. Потом показал на машинный сарай, предлагая мне приколотить щучью башку к стене, разделать рыбину и приготовить биточки. Принес молоток и гвозди. На стене сарая красовались высохшие серые форели, их еще отец там повесил; под ними я и прибил щучью голову. Жуткая харя. Юнни подтолкнул меня локтем, кивнув на нее.

— Да, так и будет висеть тут до скончания веков, — сказал я, глядя на щучью харю. Потом отнес молоток в сарай.

Юнни подхватил обезглавленную рыбину и зашагал в дом. Я жестом указал на гараж:

— Съезжу в город — за сливками, чесноком, петрушкой и зеленью!

В Мелхусе я закупил все необходимое и зашел в паб. Мортен вешал на стене над кассой неоновую рекламу «будвейзера», поправил ее и сказал:

— Красиво, да?

— Класс! — согласился я, прихлебывая пиво.

За окном лил дождь. Темнотища, прямо как в унылый зимний день. Мортен сел на табурет за стойкой.