— В заграничных клиниках этого нет.
— Но, Леонид Станиславович, почему вы уверены, что эти клиники лучшие в мире?
Свентицкий обиженно замолкает. Он врач с долгой практикой, с хорошей памятью, умело ставит диагнозы, и все же я тревожусь, когда приходится хотя бы на час оставлять на него раненых. Тем более на несколько дней! Чувствую большое волнение, подъезжая к нашему лесному госпиталю. Как будто целую вечность я уже не был здесь! Словно в дом родной возвращаюсь наконец.
Перехожу от койки к койке, от воза к возу. Все в порядке! Верило, Орлов, Полынь, Зубков, Москальцов, Стройнов — раненые, поступившие в госпиталь с тяжелыми осложнениями, с отеками, остеомиелитами, после тщательно проведенных операций чувствуют себя с каждым днем все лучше и лучше. Лица их свежеют, питаются они прекрасно, аппетит хорош на чистом лесном воздухе.
Шевченко и Горобец делают для исцеления больных не меньше, а пожалуй, и больше иного врача. Политрук и старшина всегда около раненых. Напрасно я волновался в Березичах. Пока коммунисты санчасти, наша маленькая, но сплоченная партийная организация на месте — ни один раненый не останется без ухода. Достаточно на полчаса опоздать на дежурство какой-либо сестре из отряда, Шевченко и Горобец бьют тревогу.
Федоров каждый день обходит больных и раненых. Он знает, кому из них лучше, что они сегодня ели, какое настроение у каждого. И никто из больных не вызывает опасений у командира. Никто, кроме Кривцова.
— Как Кривцов? — таковы первые слова, какие я слышу от Алексея Федоровича.
И я уже томлюсь вдали от Миши. Мне кажется — целая вечность прошла с тех пор, как я уехал от него. Не могу ждать утра. Ночью в темноте еду обратно в Березичи.
Кривцов слаб. Он с трудом поднимает свои исхудавшие руки. Вот Нюра на одну только минуту отошла от него, и он упрекает ее:
— Нюра, что же вы меня бросили!..
И тут же подшучивает над собой:
— Трудно с тяжело раненными, правда, Нюра? Капризный народ!
У него болят руки, ноги, и иногда он просит дежурную сестру:
— Потяните меня за руки. Они у меня совсем онемели.
Нюра привезла с собой вторую книгу «Анны Карениной». Кривцов часто просит:
— Почитайте мне вслух.
Нюра читает вслух. Корова мычит за окном.
— Нюра! — встрепенувшись, говорит Михаил Васильевич, — пожалуйста, подведите корову к окну, я хочу ее посмотреть.
Даже в капризах Миши чувствую его волю к выздоровлению. Безделье тяготит его. Преодолевая слабость и боль, он рассказывает сестрам о своих студенческих годах в Ленинграде. Я уверен, что Миша пойдет на поправку. Но на основании одних только предчувствий не имею права обнадеживать ни себя, ни других. На все вопросы Дружинина отвечаю:
— Пока ничего определенного сказать нельзя.
С волнением жду пятого дня после операции, когда инфекция разыгрывается особенно бурно. На перевязках постепенно вынимаю тампоны из раны Кривцова.
Вот и пятый день подошел. Аппетит у Миши нормальный. Температура повышена, но слегка. Предчувствия мои вырастают в радостную уверенность. Кривцов будет жить.
Что спасло его в таких тяжелых условиях? Может быть, то, что рана оставалась открытой? Может быть, слабость инфекции здесь, в деревенской глуши, среди сплошных лесов? А может быть, и то, что всем нам от всего сердца хотелось и обязательно нужно было, чтобы он остался жить. Он видел это, знал, и это укрепляло его волю к жизни.
В гостях у кумы
Кривцов поправляется, однако нести его в госпиталь пока нельзя. Мы остаемся в Березичах. Каждое утро в светелке хаты принимаем больных. Их становится все больше и больше. Многие приезжают из дальних сел.
Во время приема сестры наши сдержанны, молчаливы. Иной раз только заметишь, как побледнеет Нюра или как дрогнут у Ани губы при виде больного. После приема девушки дают волю своим чувствам. У Ани слезы на глазах:
— Тимофей Константинович, смотреть невозможно! До чего же это их немцу и паны довели!
Нам приносят бледных детей с просвечивающей кожей. с мягкими ногтями. Приходят взрослые в лохмотьях, кишащих насекомыми, с кровавыми расчесами на груди и боках, со струпьями на голове. У многих нет смены белья, а у иных и одной рубашки нет. Пыльная грубошерстная, заплатанная свитка надета на голое тело.
Нашим девушкам, выросшим в советской, колхозной Деревне, и не снилась такая нищета.
— В школе я читала много книг о крепостном праве, но не могла представить себе ничего подобного! — говорит Аня.
Владимир Николаевич, приезжая в Березичи, подолгу беседует с крестьянами. Они приходят к нему, и он заходит к ним в хаты.
— Не все больные решаются идти к вам на прием, — говорит Дружинин. — Некоторые стыдятся своей бедности, своих болезней. Не мешало бы пройти по хатам.
И вот мы идем по хатам. Земляные полы, черные, закопченные стены, низкие потолки. В одном из домов тяжелый запах мертвецкой охватывает нас у порога. Женщина, раненная в руку осколком авиабомбы, лежит в постели, рука ее, замотанная грязными тряпками, почернела. Вызываю санитаров с носилками нести больную на операцию.
Мы кладем ее на носилки, она спрашивает:
— Куда вы мене?
— Будем вас лечить…
— Не надо! У меня немае грошей заплатить за ликування.
В другой хате находим кучу полуголых, грязных ребятишек с опухшими лицами, руками и ногами. Нажмешь пальцем на ручонку — и остается ямка на теле, долго не заполняется. Среди пастозных детей девочка четырех лет — до сих пор она не умеет ходить, передвигается ползком.
— Що им исты — картопля, сама картопля и в зиму и летом, а то и картопли немае, — жалуется мать.
— А хлеб?
— Де его узяты! Було у нас з чоловиком два морга при панах и тоди дуже мало видали хлиба. Як пришли Советы, дали нам панську землю, стало шесть моргов у нас. Один год за всю нашу жизнь поели досыта хлеба. А потом пришли немцы, а с ними паны и Бендера, чоловика моего вбили и землю забрали. Теперь знов пришла советская, партизанская влада, знов дали землю, та де ж мени орати, сняты, як така забота на меня? Сама, скризь сама! Куда я пийду от них?
— А. яслей у вас нет в селе? — наивно спрашивает Аня.
— Яких таких яслей?
Однажды в центре села иду мимо маленькой хатки и вижу, как на току у навеса молотят цепами. Молотит беременная женщина. Захожу во двор:
— Здравствуйте!
— День добрый!
— Дайте мени ваш цип, будьте ласковы, — прошу я у молодицы.
Нерешительно и смущенно она отдает цеп. Подлаживаясь в такт, начинаю молотить. Молотим коноплю втроем: босой мужчина, пожилая женщина, тоже босая, и я.
Дети, шедшие за мной по улице, стоят у плетня и громко перешептываются:
— Молотит!
Так проходит в молчании несколько минут. Старик в белой рубашке ниже колен выходит из дому:
— Пан доктор, зайдите, отдохните, погуляйте з нами.
Вхожу в хату. Женщины суетятся, накрывают на стол.
Бегут к соседям за самогонкой, за посудой.
Низкая, темная хата с земляным полом. Большая русская печь с выступом для лучины. На гвоздике висит засаленная шерстяная шляпа с широкими полями — брыль. Босая старуха стоит около стола. Голова ее трясется. Но и бабушка хочет помогать принимать гостя. Темной, иссохшей рукой подвигает она ко мне тарелки, кланяется, приглашает:
— Кушайте, будьте ласковы!
Выпиваем со стариком и молодым человеком по чашке самогонки, закусываем квашеной капустой. Несут пирог, кашу с молоком.
— Извиняйте, пожалуйста, нет у нас других ложек.
— У моих родителей тоже были только деревянные ложки…
Спрашиваю молодого человека:
— Це ваша жинка?
— Эге!..
— Не надо, щоб она молотила. В ее состоянии то дуже вредно. При советской власти у нас женщины получают отдых от тяжелой работы и до родов и после родов.
— То в городах, — говорит старик, сидящий на почетном месте под иконой.
— Нет, теперь и в колхозных деревнях так же.
— У нас в семье того не может быть, — возражает старик. — Партизаны дали на нашу семью двенадцать моргов панськой земли, тут неподалеку за Стоходом, где бились позавчера, где клуня горела. А мужчина у нас на всю семью один — сын мой Гринько. Кто ж буде робыть, як не женщины? Я вже старый, ходить и то ледве-ледве можу.