Изменить стиль страницы

— Но когда же мы наконец поедем? — волновалась Жюли, с тревогой выглядывая в окно. — А, вот и они, Эмили-Габриель, а с нею господин де Танкред и Кормилица, можно бы и поторопиться!

Эмили-Габриель настояла, чтобы конная гвардия ехала впереди, она боялась, что ее ослепят вспышки пламени, в эту минуту огонь она ненавидела больше всего на свете. Затем она сама поднялась в карету. Она захотела, чтобы на сиденье с ней осталась лишь кормилица, остальные теснились напротив.

Покидая город, они словно вырывались из пылающего костра, ночь была черной, а луна белой, и красное постепенно отхлынуло от глаз Эмили-Габриель. Но, крепко зажатый в руке, Большой Гапаль светился между пальцами невидимым огнем. Большой Гапаль жил: он был горячим, и его жар поднимался по рукам Эмили-Габриель, согревая ее сердце; он был ледяным, и жизнь уходила из ее тела. Словно сквозь плотный туман она слышала громыхание кареты по мостовой, под открытым небом, смутно различала тени спутников, сидевших перед нею. Порой она испытывала такую слабость, что, казалось, вот-вот покинет этот мир, но едва лишь начинала она исчезать, как жар камня возвращал ее к жизни. Сотню раз представлялось ей, что она уходит, сотню раз возвращалась она, вопреки своей воле. Собственное тело, словно хмельное, не слушалось ее, в нем теснились ощущения сильные и противоречивые, это было похоже одновременно и на необоримый обморок, и на самое неистовое сладострастье.

Откинув голову на подушки, она больше не принадлежала себе. Лунные лучи светили ей прямо на голову, которая словно отделилась от тела и была похожа на главу щита, которыми воины потрясают по окончании битвы, или на те внушающие страх лики, которые герои велят выбить в бронзе на своих гербах. Лицо ее было одновременно ужасающим и трагическим, и спутники по несчастью, поскольку им пришлось сидеть как раз напротив, поневоле вынуждены были лицезреть эту застывшую, бескровную маску смерти или голову Кормилицы в наморднике, тоже внушавшую ужас. Их сердца, оставшиеся, несмотря ни на что, человеческими сердцами, и души, переполненные обычными, людскими страхами, трепетали, словно перед ними внезапно открылось видение преисподней.

Господин де Танкред, предпочитавший удовольствия печалям и не знавший себе равных в этих самых удовольствиях, что вкушают в тени вишневых деревьев, не мог распознать на лице своей юной хозяйки того восторга, что приносит небесная любовь. Он пытался прервать мрачные размышления, напомнить Эмили-Габриель об их восхитительных играх. Он убеждал ее в своей неизменной верности, что и так была очевидна, клялся, что с завтрашнего дня все будет, как прежде. Он говорил привычными словами о том, что они чувствовали и переживали вместе. Но Эмили-Габриель в этих обычных словах больше не способна была узнать ни упоительного бега по лесам, ни прыжков в саду геометрии, ни тех забавных уроков, что преподал он ей, научив смотреть на страницы с обратной стороны. Хуже того, рассказывая ей все это, господин де Танкред словно стирал до последней, мельчайшей черточки все ее воспоминания.

Жюли, поднаторевшая во всех светских условностях и способная, как ей казалось, утешить кого угодно и в каких угодно обстоятельствах, и Панегириста, растерявшего свои листочки, и эту полу-аббатису, лишившуюся монастыря, сочла необходимым принести соболезнования. Послушать ее, так не было на свете положения трагичнее, чем то, в каком пришлось им очутиться. Ее язык тоже казался невероятно лживым, ибо, как ей представлялось, судьба Эмили-Габриель зависела от одного лишь Кардинала, между тем как сама Эмили-Габриель понимала, что на все лишь воля Бога. В глазах Жюли смерть Аббатисы выглядела позорной и унизительной, а Эмили-Габриель она представлялась исполненной славы. Еще она была возмущена, что их покинули, а Эмили-Габриель твердо знала, что Бог всегда с ними, Жюли жаловалась, что теперь она почти сирота, беглянка, изгнанница, почти нищая, а Эмили-Габриель никогда еще не ощущала в себе столько живительных сил.

Глядя на сидящих перед ней спутников, она понимала, какое будущее ей уготовано: слишком огромный замок, где постоянно наталкиваешься на каких-то людей, что произносят слова, которых ты не понимаешь, высказывают идеи, которых ты не воспринимаешь, все эти люди, с которыми невозможно испытать ни радости, ни желания, между тем как слова Софии-Виктории достигали сердца прежде, чем попадали в уши. Мысль, что она умерла, овладела ею целиком, мысль, что смерть унесла ее безвозвратно, навсегда лишала ее, несмотря на все обещания небес, ее восхитительных поцелуев, ее восхитительных губ, восхитительной улыбки, восхитительного аромата, восхитительного голоса, восхитительного тела, восхитительного ума, восхитительной душа, восхитительных жестов Софии-Виктории… Она разразилась слезами и, обернувшись к Кормилице, бросилась ей на грудь. И тогда господин де Танкред и Жюли с ужасом увидели, как она разрывает намордник.

ОСЕНЬ

16

УНЫНИЕ

Эмили-Габриель не могла сама выйти из кареты, ее вынесла на руках Кормилица, она внесла ее в комнату так стремительно, что люди, собравшиеся на крыльце — Сюзанна, Исповедник Герцогини и Демуазель де Пари, успели разглядеть лишь мокрую от слез щеку. Им показалось, что девочка совсем не выросла. Возвратившись в замок, маленькая Аббатиса вернулась в свое детство. И еще много дней Кормилица держала ее в постели, за спущенным пологом, баюкала ее, напевала песенки, которые пела когда-то давно, рассказывала всякие сказки и небылицы, все, что придет в голову. Она по ложечке кормила ее едой для новорожденных, давала жиденькую кашку с маслом, леденцы, слоеные пирожные с кремом и всякого рода лакомства, чтобы хоть как-то побаловать.

Если Панегирист и Исповедник Герцогини были очарованы друг другом и с восторгом предавались ученым теологическим беседам (особенно их занимал сюжет «как достигнуть наивысшего состояния святости и способы не утратить этого состояния»), Жюли не могла скрыть досады. Она никогда не питала любви к деревне, она презирала землю так же, как и небо. Она ненавидела деревья и могла терпеть их вид, только если ножницы садовника придали им форму музыкальных инструментов, а вокруг стояли дома. Этот замок, который воздвигли еще в Средние века, а жилые помещения находились в крыле более поздней постройки, времен Возрождения, казался ей столь же уродливым, сколь и неудобным. Комнаты были ледяными и мрачными, и приходилось ждать, пока совсем стемнеет, чтобы какой-нибудь осоловевший слуга принес наконец вам лампу, от которой было светло, только если совсем близко придвинуть к ней стул. Вечерами она умирала от скуки с этой Сюзанной, бесконечно вышивающей какие-то узоры, Исповедником и Панегиристом, изобретающими пути спасения, господином де Танкредом, что вышагивал туда-обратно в самом дальнем, самом затемненном углу комнаты, так что были слышны лишь его шаги, и Демуазель де Пари, которая терзала несчастный клавесин.

Существует мнение, вспоминала Жюли, будто три недели, проведенные в деревне, способны изгладить все ошибки молодой женщины, вот только она боялась, что эти самые три недели, уничтожив следы ее преступлений, ее самое тоже превратят в ничто. Я сейчас взбешусь, говорила себе она, железо надо ковать, пока горячо, сердцами овладевать, когда они пылают любовью, а дела проворачивать, пока они не пахнут. Я должна вернуться, и, пользуясь покровительством Эмили-Габриель, я смогу получить помилование. Что значит еще одна банковская афера? подумаешь, одной спекуляцией больше? разве зерно пользуется более дурной славой, нежели деньги, а хлеб неужели драгоценнее золота? Впрочем, бунт нищих оборванцев укрощен, с неурожаем справились, а все, кому суждено было умереть от голода, уже умерли. Гораздо проще судить, когда смолкли крики. Как только меня признают невиновной, я сумею вновь возбудить чувства своего прежнего любовника, он будет весьма доволен, ведь он удалил меня, вняв доводам рассудка, а я вернусь по зову сердца. А когда я займу подобающее положение, то сумею поразить врагов и отомщу за себя.