— M-lle Д’Анш готова нас принять, — сказал он. — Будьте смелее!
Пройдя узеньким коридорчиком, мы постучались перед дверью, на которой мелом было написано: «Анш».
Дама, престарелый господин и болонка занимали ложу.
В комнате перед ложей было зеркало и красный диван. «Вот где», — подумал я, и сердце забилось; казалось невероятным, что все так просто и легко.
Я не помню, что говорила мне m-lle Д’Анш: что-то о балах, об опере; слова ее были блестящи и остроумны, как у знатной дамы; она часто смеялась и так близко наклонялась ко мне, что я слышал запах не только ее духов, но и тела, а розовая пудра осыпала рукава моего камзола; одна мысль поглощала и волновала меня — об ее красоте, близости и доступности. Мужчины говорили о чем-то в глубине. Действие уже кончилось на сцене, когда запыхавшийся мальчик подал маркизу записку, как будто смутившую его, и, наскоро простившись и сказав, что оставит мне карету, он вышел чем-то расстроенный, вместе с пожилым господином, громко разговаривая; я же ничего больше не помнил. Через час постучавший слуга сказал, что представленье давно уже кончилось. Условившись о свиданье, мы простились долгим поцелуем на пустынной площади, при звездах уже по-осеннему ясного неба, хотя был еще только июль.
Опьяненный сладкими мечтами, ехал я по темным улицам в своей каретке, а слуга, откинув верхнее окошечко, сказал мне:
— Сударь, Бастилия взята!
Я велел ему ехать быстрее…
12 сент. 1906. Петербург.
Вечер у господина де Севираж{76}
После ареста и казни кавалера де Мондевиль мы стали собираться у Севиража.
Почти два месяца понадобилось для исполнения всего, что подсказывала осторожность и благоразумие, раньше чем наш новый канцлер счел возможным, наконец, назначить первый после казни стольких друзей вечер, которого мы все ждали с понятным нетерпением, так как в эти тяжелые дни общение с друзьями и сладкие воспоминанья безвозвратно прошедшего были единственным утешением немногих еще, хотя, быть может, всего на несколько часов отклонивших гибель, уже переставшую даже страшить, как что-то неизбежное и непреклонное.
В темном, ненавистного якобинского покроя плаще{77} я, соблюдая все предосторожности, в светлые весенние сумерки с багровым закатом и молодым нежным месяцем над Сеной прокрался к дому Севиража.
Условленный знак говорил, что все благополучно, и, стараясь остаться незамеченным, открыв калитку, я прошел по аллее уже начинающих распускаться акаций к маленькому домику маркиза, служившему в прежние времена веселым уединением для любовных и всяких других забав, а теперь единственному из всех владений оставленному, и то только благодаря особой милости к нему самого Друга Народа.{78}
Согласно уставу я, еще никого не видя, был проведен Мартинианом, последним из слуг, на которого можно было положиться, в крошечную комнату без окна, освещаемую одной свечой, где я с наслаждением скинул уродливый кафтан, чтобы переодеться в розовый шелковый костюм, уже слежавшийся от долгого неупотребления, но еще не вполне потерявший тонкий аромат духов, быть может, с последнего бала в опере или даже, кто знает, в самом Версале. Я нашел приготовленными также пышный парик с голубой лентой, шпагу, правда, с поломанной рукоятью, мушки в виде сердец, бабочек и цветов и, наконец, пудру, уже два месяца невиданную мною. И я чувствовал, как вместе с одеждой возвращаются ко мне прежние легкость, остроумие, изящество, веселость, красота, беззаботность, все эти милости неба, так тщательно скрываемые в последние месяцы под отвратительной маской санкюлота.{79}
Еще раз оглядев себя в маленькое зеркало, в котором при неверном свете дрожащей в моей руке свечи снова, колеблясь, возникал столь милый и давно потерянный образ кавалера и виконта де Фраже, напудренный, нарядный и взволнованный, я вышел в гостиную. Какой сладостью наполняли сердце все, даже столь утомлявшие когда-то мелочи строго соблюдаемого этикета. Как отдыхал взор на изящных манерах, слух — на тонких остротах и изысканнейших оборотах речи. Как прекрасны казались улыбки дам в высоких, искусно изображающих различные фигуры прическах и пышных фижмах; как стройны и галантны были будто воскрешающие все великолепие дворцов нарядные кавалеры.
— Какие новости, дорогой виконт? — встретил меня, вставая навстречу, хозяин.
— Вы слышали, на вчерашнем приеме король сказал{80} Мондевилю: «Я не слишком завидую вам».
— Да, а австриячка{81} выдала себя головой, хлопнув дверью так, что все подвески на люстрах зазвенели.
— Мондевиль был великолепен.
— А как посмотрел король на Куаньи, который не мог сдержать улыбки.
— Это все последствия ночного приключения в маскараде.
— Послушайте, Буже! Он рассказывает забавные подробности, будучи свидетелем всего происшедшего!
И Буже рассказывал с таким милым азартом, что через несколько минут я совсем отдался знакомой власти приятных выдумок, не вспоминая трагической действительности.
Все эти давно знакомые рассказы об уже погибших людях, передаваемые таким тоном, будто ничего не изменилось за стенами нашего, когда-то первого в Париже, салона, переполняли всегда сладким волнением.
Гавре, обыкновенно горячо принимавший участие в наших разговорах, увлекаясь ими чуть ли не искренней всех, казался сегодня задумчивым и расстроенным. Нагнувшись к нему через стол, так как он сидел прямо против меня, я спросил:
— Что с вами, любезнейший маркиз?
Вздрогнув, он перевел на меня свои даже в самые веселые минуты неподвижные светлые глаза и ответил совершенно спокойно:
— Сегодня я встретил его. Он проходил в улицу Дофина. Я все думаю, что ему понадобилось там. Может быть, он шел к ней на свиданье. Но что же я мог сделать? Как помешать?..
Я понял, что речь идет о его недавно столь трагически погибшем друге и его возлюбленной, тоже казненной, но я не мог разобрать, говорит ли он серьезно или нет, потому что обычный наш прием упоминать о покойных друзьях, как о живых, казался мне слишком неуместным в данном случае.
Подавали чай, вошедший в моду после американских походов,{82} пристрастия к которому я не разделял, и вино, красневшее в хрустальных приборах.
Буже рассказывал уже об утреннем гулянье в Булонском лесу и ссоре двух весьма высокопоставленных особ.
— Вы забываете совсем меня, милый Фраже, — тихо сказала прекрасная госпожа Монклер, задержась на несколько секунд за моим стулом, как будто оправляя оборку своих фижм.
— Вы хотите… — начал я, но она перебила меня совсем громко, так как наш разговор уже не оставался незамеченным:
— Конечно, конечно. Я буду вам очень благодарна.
И оставив меня переполненным так хорошо знакомым чувством любви, опасности, сладкой веры в легкие, быть может, совершенно пустые, лживые слова, она спокойно и медленно прошла в соседнюю комнату. Я вышел за ней. И наши встретившиеся улыбки были безмолвным уговором. Издали следуя за Монклер, я вздрогнул от неожиданности, когда в узеньком темном коридоре две нежные руки обвились вокруг моей шеи, и целуя со смехом, она, видимо хорошо знавшая расположение дома, увлекла меня в маленькую, совершенно такую же, как в которой я переодевался, комнату, из всей мебели имевшую один стол, что, впрочем, не слишком затруднило нас.