— Смотрите, не влюбитесь, ребятишки; не посмотрю на твой юнкерский чин, выпорю! — погрозила пальцем вспыхнувшему Косте тетка и хлопотливо пошла на голос Андрея Павловича из столовой.
— Marie, где у тебя веревка? Вечно растащут, потом ищи!
Сумерки быстро надвигались, тусклые и метельные.
Между березами мелькала Шурина шубка, Алексей шел рядом с ней, держа лыжи, и что-то говорил Шуре, улыбаясь. Та, разрумянившаяся, слушала, опустив глаза, и тоже улыбалась.
Совсем молодым казался Алексей в своей курточке с мехом, в удальски заломленной шапке с пунцовым верхом.
Костя отошел от окна и заговорил с мисс Нелли, прислушиваясь, как долго и весело раздевались в передней Шура и Алексей.
— А вы уже приехали. Не вывалили? — как-то равнодушно спросила Шура на ходу и побежала через залу в свою комнату.
На второй день праздников издавна был заведен обычай всем окружным помещикам съезжаться в Перетну к уездному предводителю Еваресту Степановичу Колымягину на именины. Кургановы хотя и держались в стороне от соседей, но с Колымягиными связывала их старинная дружба и даже отдаленное родство, поэтому Мария Петровна, поворчав немного накануне, объявила, что ехать необходимо.
Поднялись со светом, но пока одевались, пока домашняя портниха перешивала на новом Шурином платье ленты, оказавшиеся не на том месте, на котором полагалось им быть по мнению Марии Петровны, пока пили кофе и Андрей Павлович кричал на Василия, запрягавшего Рысачка в тройку, а не в одиночку, пока перепрягали лошадей, отыскивали для всех валенки и рукавицы, совсем рассвело, а когда выехали из усадьбы и поднялись на гору, солнце как-то вдруг выкатилось, заливая ясное небо и далекие снежные равнины багровым пламенем.
Впереди на Рысачке ехали: Андрей Павлович с Марией Петровной; на тройке: Костя, Алексей и Шура.
Шура, не выспавшаяся, закутанная в тяжелую ротонду, имела вид довольно кислый. Алексей тоже был молчалив.
Одного Костю радовало и солнце, и снег, и предстоящая длинная дорога. Сидя на облучке, он расспрашивал Василия о каждой повертке, о видневшихся вдалеке деревнях, вспоминал, как было раньше и что изменилось, оборачиваясь к сидящим сзади, старался оживить их, но Шура только качала головой и закрывала утомленно глаза, а Алексей отвечал односложно, меланхолически кутаясь в воротник шубы.
— Когда письма привозят, утром, рано? — спросил Алексей.
— Да часов в восемь, а разве вы ждете? — встрепенувшись, спросила Шура.
Костя оглянулся; каким-то жалким показалось ему лицо Алексея, сегодня особенно желтое, с подведенными глазами и накрашенными губами.
— Отчего же не ждать мне писем? — с притворным смешком отвечал Алексей. — Эх, Александра Андреевна, кому же, как не мне, осталось только сидеть у окошечка и ждать письмеца.
— Держитесь, барин! — крикнул Василий, и Костя покачнулся, едва успев схватиться за сиденье. Лошади галопом вынесли сани из глубокого ухаба и помчались по ровной дороге к лесу.
Алексей, понизив голос, сказал что-то, и весело засмеялась Шурочка.
Колокольцы заливались, скрипел снег под полозьями; голоса относило ветром, так что только отдельные слова оживленной болтовни долетали до Кости.
Алексей приосанился, отогнул воротник, подбоченился, смеялся, рассказывал анекдоты, пересыпая их невинными комплиментами; Шурочкины глаза тоже блестели из-под спущенного на лоб мехового отворота шапочки; красные губки ее улыбались, а Костя чувствовал себя почему-то отчужденным, и все реже оборачивался и вмешивался в шутливый разговор, и все реже обращался к Василию с вопросами.
Примелькались ему белые равнины, мерзли ноги, от нестерпимого блеска солнца на снегу утомлялись глаза.
Ехали долго. Синели и голубели снега, ослепительно сияли далекие пригорки.
Проехали большое торговое село. Народ расходился от обедни; ребятишки бежали за санями, клянча копеечку; у казенки{236} горланили мужики.
Выехали на широкий Боровичевский тракт, переехали по опасному мосту, над незамерзающей бурливой Перетной, и, наконец, Перетенская усадьба с недостроенной «вавилонской башней», с полуразрушенной каменной аркой и огромным красным остовом сгоревшего паркетного завода, — показалась в широкой ложбине.
Лихо пустил тройку под гору Василий и, несмотря на отчаянные крики Марии Петровны и грозные взгляды Андрея Павловича, не разбирая дороги, по косогору, раскатам, сугробам перегнал Рысачка.
— Молодец, Василий! — крикнул Алексей.
Василий, осклабившись, обернулся и, привстав, еще подстегнул лошадей.
— Какой красавец! — сказал Алексей по-французски. — Это тип русской красоты: румян, глаза бычачьи, усы черные, губы — малина. Сохнут об нем девушки!
Шура, будто вспомнив что-то, вспыхнула и потупила глаза.
— Ей-богу, — рекомендую влюбиться. Это пикантно для «молодой девицы или дамы», как пишут на модных картинках, — смеялся Алексей.
Усадьба являла вид полного запустения.
Широкий двор сплошь был занесен высокими сугробами. Пригодным для жилья из всех затейливых сооружений Перетенской усадьбы остался боковой флигель, длинный и узкий, к нему, по дороге между глубокими сугробами, Василий подкатил лихо, а Марии Петровне и Андрею Павловичу пришлось высадиться на снег, так как поворотить не было никакой возможности.
— Ты что же это, мерзавец, лошадей загонять хочешь? — яростно начал кричать Андрей Павлович, но Мария Петровна быстро успокоила его, сказав по-французски:
— Андрюша, не компрометируй себя!
— Ну уж, матушка, этот народ!.. — махнул рукой Андрей Павлович и пошел по веранде, занесенной глубоким снегом.
Все было нелепо и неудобно в усадьбе Колымягиных; наружная дверь вводила прямо в столовую, в которую наши путники и ввалились. За длинным столом уже сидело человек двадцать гостей. Сам Еварест Степанович в дворянском мундире и орденах, с длинными крашеными баками сидел во главе стола.
— А, Курганово двинулось! Ведите их раздеваться, а мы, господа, не будем им мешать! — будто скомандовал перед строем Еварест Степанович и прекратил суматоху, внесенную на секунду новоприбывшими.
Мария Петровна и Шура в тот же миг попали в объятья Елены Михайловны Колымягиной, дамы полной и суетливой, и худосочной дочери ее Лели. Мужчинами занялись сыновья Колымягиных, студент Юраша и кадет Павлуша.
В комнате мальчиков гости сняли свои шубы и валенки. Алексей подошел к зеркалу, поправил прическу, разговаривая с кадетом, который, краснея и восхищаясь гвардейской формой офицера, отвечал, становясь навытяжку: «так точно!», «никак нет!».
Костю занимал студент, расспрашивая о порядках в училище, а Андрей Павлович потребовал теплой воды и переодевался чуть не с головы до ног в крахмальное белье, сюртучную пару, которые были привезены, чтобы не измять в дороге, в чемодане вместе с платьями Марии Петровны и Шуры.
Наконец сам Еварест Степанович пришел за гостями и загромыхал благосклонным басом:
— Долго, судари мои, прихорашиваетесь, не по-военному. Идемте, идемте закусить скорее. Я для вас устриц припас. От Елисеева,{237} отличнейших. За завтраком я подавать не велел. Наша интеллигенция-то, пожалуй, с ними обращаться не сумеет, грызть начнет. А мы теперь, под сурдинку, и бутылочку разопьем. Давненько мы с тобой не виделись, Андрей Павлович, давненько. Все в хлопотах.
— Что ж ты опять завод какой-нибудь устраиваешь? — комкая непослушный воротничок, спросил Курганов иронически.
— Миллионное дело, mon cher!{238} Глинисто-каменно-угольные залежи на Перетенке оказались, и, кроме того, кинематограф завожу. Хочешь в компанию?
— Нет, уж уволь! Кто ж в твой кинематограф будет ходить? — обдергивая жилет, вымолвил Андрей Павлович.
— Как кто? — входя в азарт, басил Колымягин. — Простой арифметический подсчет. На ярмарку в Перетну съезжается ежегодно круглым счетом пятнадцать тысяч, местное население волости, помещики. У нас в России никто по пальцам сосчитать не умеет, потому и бьют нас, и еще мало.