— Это, — говорит он, — видать, что вы человек деловой… Вот я и хочу поговорить с вами по-купечески… Хочу, чтобы вы мне сказали, только откровенно, во что нам обойдется эта история? Но только откровенно!
— Если говорить откровенно, — отвечаю, — то я не знаю, о чем вы говорите.
— Реб Тевье, — обращается он ко мне снова, не вынимая рук из карманов. — Я спрашиваю, во что нам обойдется вся эта музыка?
— Это, — отвечаю я, — зависит от того, какую свадьбу вы затеваете. Если вы имеете в виду устроить шикарную свадьбу, как вам пристало, то я не в состоянии.
Уставился он на меня и говорит:
— Не то вы прикидываетесь простачком, не то вы и в самом деле… Хотя по вас не видать, чтобы вы были простачком. Сумели же вы заманить моего племянника в болото… Пригласили будто бы на праздничные блинчики, подставили там красивую девушку, — дочь она вам или не дочь, — в такие тонкости я не вдаюсь… А она ему полюбилась, то есть понравилась. А о том, что он ей понравился, и толковать нечего, — это само собой… Я ничего не говорю, очень может быть, что она честная девушка и принимает, бедняжка, все это всерьез… Я в такие тонкости не вдаюсь… Но вы не должны забывать, — говорит он, — кто вы такой и кто такие мы. Ведь вы же разумный человек, как же вы можете допустить, чтобы молочник Тевье, который доставляет нам сыр и масло, стал нашим родственником? А то, что они друг другу дали слово, — ну что ж, они его друг другу и вернут. Большой беды тут нет. Если нужно сколько-нибудь заплатить за то, что она его освободит от слова, — пожалуйста! Мы ничего против не имеем. Девица, — говорит он, — конечно, не парень, — дочь она вам или не дочь — в такие подробности я не вдаюсь…
«Господи боже ты мой! — думаю я. — Чего от меня хочет этот человек?»
А тот не перестает говорить, так и барабанит у меня над головой. Пусть я не думаю, говорит он, что мне удастся устроить скандал, растрезвонить повсюду, что его племянник сватался к дочери Тевье-молочника. Чтоб я себе выбил из головы, будто сестра его такой человек, из которого можно выкачивать деньги… Добром, говорит, получить у нее несколько рублей — это еще куда ни шло: вроде как пожертвование… Все мы, говорит, люди, надо иной раз оказать помощь человеку…
Вы хотите знать, что я ему ответил? Ничего я, — горе мне, — ему не ответил. Как это говорится: «Прильпе язык мой к гортани моей», — отнялась у меня речь. Поднялся я, повернулся к дверям и — нет меня! Как от пожара удрал, как из тюрьмы!
У меня гудело в голове, мелькало в глазах, в ушах звенели слова: «Откровенно говоря…», «Дочь она вам или не дочь…», «Вдова для выкачивания…», «Вроде как пожертвование-..»
Подошел я к своей лошаденке, ткнулся лицом в тележку и — не будете смеяться надо мной? — расплакался. И плакал и плакал… А когда вдоволь наплакался и, усевшись, выместил на своей несчастной кляче все, что накопилось на душе, — обратился я, как Иов{52}, к господу богу с вопросом: «Что ты такого увидел, господи, в старом Тевье? За что ты его ни на минуту не оставляешь в покое? На мне, что ли, свет клином сошелся?»
Приезжаю домой, застаю всю свою команду веселой — не сглазить бы! Ужинают. Шпринцы нет.
— Где Шпринца? — спрашиваю. А они мне:
— Что слышно? Зачем тебя звали?
— Где Шпринца? — спрашиваю я снова. А они опять:
— Что слышно?
— Ничего, — говорю, — особенного не слышно. Тихо, слава богу. О погромах не слыхать…
В эту минуту входит Шпринца. Заглянула мне в глаза и села за стол как ни в чем не бывало, будто не о ней речь. По лицу ее ничего не узнаешь, только притихла уж очень, сверх всякой меры. И не нравится мне ее задумчивость и какое-то слепое послушание. Скажешь ей: сиди — сидит; скажешь: ешь — ест; скажешь: пойди — пойдет. Окликнешь ее — бросается… Смотрю я на нее и щемит у меня сердце, и гнев внутри разгорается — на кого, сам не знаю… Ах ты господи, боже ты наш! За что караешь меня, за чьи грехи?
Короче, вы хотите знать, чем это кончилось? Такого конца я и злейшему врагу не пожелаю, и нельзя этого никому пожелать, потому что горе детей — родителям худшее проклятье и кара божья.
Кто знает, быть может, меня кто-нибудь и проклял? Вы не верите в такие вещи? Ну, а что же это, по-вашему? Скажите — послушаем… Но о чем тут рассуждать? Расскажу вам конец.
Однажды к вечеру еду домой. Сами понимаете, каково у меня на душе: подумайте, какая обида, какой позор! А дитя свое как жаль! А вдова? — спросите вы. А сын ее? Где там вдова! Какой там сын! Уехали и даже не попрощались. Стыдно признаться, — даже за сыр и масло не рассчитались со мной… Но об этом что говорить! Забыли, наверное… Я говорю о том, что даже не попрощались, так и уехали. Что перенесла Шпринца, об этом ни одна душа не знала, кроме меня, потому что я отец, а отцовское сердце чует… Думаете, она хоть словом обмолвилась? Жаловалась? Плакала? Э, не знаете вы в таком случае дочерей Тевье! Тихо, вся ушла в себя, таяла, угасала, как свеча. Изредка лишь вздох прорвется, да такой, что клок сердца вырывает!
Словом, еду я так, углубился в печальные размышления, задаю вопросы господу богу и сам на них отвечаю. И уже не столько бог меня трогает — с ним я уж кое-как поладил, — сколько люди: почему люди такие злые? Разве не могут они добро творить? Зачем им нужно портить жизнь и другим и себе, когда они могли бы жить и хорошо и счастливо? Неужто бог создал человека для того, чтобы он мучился на земле? Зачем это ему нужно было?
С такими думами приезжаю к себе на хутор и видау издали, возле гребли, скопище людей — крестьяне, крестьянки, девушки, парни и малые ребята. Что могло случиться? Пожара нет. Наверное, утопленник. Кто-нибудь купался возле гребли и утонул. Никто не знает, где смерть подстережет, как мы говорим в молитве…
И вдруг вижу, бежит моя Голда, шаль по ветру развевается, руки простерты… А впереди мои дети — Тайбл и Бейлка — голосят, рыдают, надрываются:
— Дочь! Сестра! Шпринца!
…………………………..
О чем я хотел спросить вас? Да! Вы когда-нибудь видели утопленника? Никогда? Когда человек умирает, он почти всегда лежит с закрытыми глазами… У утопленников глаза открыты… Не знаете, почему это так?
Извините меня, я отнял у вас много времени. Да и сам я занят: надо идти к лошаденке, развезти свой товар. Жизнь требует своего! Нужно и о заработке подумать, а о том, что было, забыть. Потому что все, что землей прикрыто, должно быть забыто, а покуда жив человек, душу не выплюнешь. Никакие увертки не помогут, хочешь не хочешь, а приходится возвращаться к старой истине: покуда душа в теле, поезжай дальше, Тевье!
Будьте здоровы, а ежели вспомните обо мне, не поминайте лихом.
Тевье едет в Палестину
Рассказано самим Тевье в железнодорожном вагоне.
Батюшки, кого я вижу! Как поживаете, реб Шолом-Алейхем? Вот так встреча! Даже не снилось! Ну, здравствуйте! Мир вам! А я, понимаете, все думал да гадал: что за притча такая? Что это его столько времени не видать ни в Бойберике, ни в Егупце? Мало ли что случается: а вдруг, думаю, приказал долго жить и перебрался туда, где редьки с салом не едят? Но, с другой стороны, думаю: неужто он такую глупость сделает? Ведь он как-никак человек умный! Ну, слава тебе господи, что привелось свидеться в добром здоровье, как это там сказано: «Гора с горой» — человек с человеком… Глядите вы на меня как-то так, будто не узнаете. Да ведь это же ваш старый приятель Тевье. «Не гляди на сосуд»{54}, — вы не смотрите, что человек в новом кафтане. Это все тот же злополучный Тевье, что и был, ничуть не изменился, разве что, когда приоденешься по-субботнему, то и выглядишь приличнее, вроде как богатый, потому что в дороге, на людях нельзя иначе, тем более когда едешь в такую даль, в Палестину, — шутка ли. Небось удивляетесь, откуда у такого маленького человечка, как Тевье, который всю жизнь торговал маслом да сыром, эдакие замашки? Ведь это только какой-нибудь Бродский мог бы себе позволить на старости лет такое путешествие! «Сплошь загадка», пане Шолом-Алейхем, все ясно как на ладони, поверьте мне! Вы только будьте добры, отодвиньте немножко ваш чемоданчик, я сяду рядом с вами и расскажу вам историю. Вот послушайте, что господь может устроить.