…Прежде чем возвысить свою мысль до той степени, когда она окажется способной проложить надежные мостки между несоединимым, она, эта до крайности напряженная мысль Сталина, немало исколесила запутанных и затененных лабиринтов, пробилась сквозь дебри несоответствий, через баррикады противоборствующих суждений и умозаключений, постигнуть которые, казалось, не под силу всем объясняющим законы и формы человеческого мышления наукам, включая и диалектику. Многое она превозмогла, перешагнув через густой частокол понятий и построений, через, казалось, неопровержимые постулаты и аксиомы, сокрушив незыблемости, покоившиеся на будто бы вечных устоях закономерностей. И эти напряженные поиски Сталина были во имя того, чтобы постигнуть случившееся, приподнять завесу над будущим и, прежде чем на что-то решиться, понять всю сущность трагического, поражающего своей неожиданностью. Ведь вся осторожность, вся осмотрительность Советского правительства, все его усилия оттянуть войну не принесли ожидаемых плодов, и война огненными валами покатилась в глубь советской территории. Разве можно было поверить, что прославленная Красная Армия вынуждена сдавать немецко-фашистским войскам город за городом, район за районом?.. Над первым в мире социалистическим государством нависла не мнимая угроза! Кто мог предположить, что созданному Лениным государству предложат «помощь» в пору смертельной опасности Англия и Америка…

А разве можно постигнуть случившееся в Наркомате обороны?.. И дело тут вовсе не в уязвленном самолюбии. Сталин был уже в таком ореоле величия и был держателем такой власти, что прекрасно понимал: Тимошенко и Жуков могли позволить себе резкие слова только в состоянии крайней напряженности. Ведь всему должны быть причины, и эти причины Сталину очень важно было понять… Ну пусть Жуков – резкий, прямой и крутой характер, – возможно, увидел там, на фронте, такое, что подвели нервы при более широком анализе обстановки… Но Тимошенко!.. Или, может, действительно он, Сталин, своим авторитетом, своим положением в партии и государстве, своим требованием непрерывно информировать его о событиях на фронтах и согласовывать с ним важнейшие директивы войскам сковывает военных руководителей, связывает им руки и не дает возможности разумно употребить полководческие таланты? Так ли это?..

Много, очень много вопросов и неясностей. Все надо осмыслить, постигнуть, взвесить и наметить единственно верный план. Нужны новые начала, новые, самые необходимые решения. При этом Сталину было предельно ясно, что именно от него ждут этих новых начал и решений, именно на него возложено сейчас «нахождение… того самого особого звена в цепи процессов, ухватившись за которое можно будет удержать всю цепь и подготовить условия для достижения стратегического успеха».

Многие часы размышлений Сталин то мерил шагами тонкий ковер столовой, служившей ему здесь, на даче, и кабинетом, то останавливался перед книжной полкой, то присаживался к столу. Сейчас он сидел в конце стола, положив перед собой чистые листы бумаги. На верхнем листке четким, знакомым множеству людей почерком было написано:

«Товарищи! Граждане!

Братья и сестры!

Бойцы нашей армии и флота!

К вам обращаюсь я, друзья мои!

Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое двадцать второго июня, продолжается…»

Как бы в поисках дальнейшей мысли Сталин скользнул взглядом по книжным полкам и задержал его на знакомом номере иллюстрированного журнала, стоявшего за стеклом. Всю обложку журнала занимал портрет Сталина.

Протянул руку, взял журнал и с грустной задумчивостью стал рассматривать фотографию. Такие знакомые и в то же время в чем-то незнакомые черты. Фигура с развернутыми плечами казалась рослой, могучей. Лицо чистое, ясное, без единой морщинки, лоб высокий, взгляд из-под чуть прищуренных век добрый, спокойный и уверенный, улыбка, заплутавшаяся в усах…

Усмехнувшись с протяжным вздохом, словно простонав, и подивившись искусству фотомастера, Сталин посмотрел на мраморный столик, где на потемневшем от времени серебряном подносе стояли стакан и бутылка с минеральной водой; над столиком возвышалась резная стенка с зеркалом в серебряной оправе. В зеркале увидел свое склоненное над столом лицо – темное, с воспаленными, отуманенными глазами, таившими в себе нерастраченную мыслительную силу и созревание чего-то очень важного и непростого.

Он снова покосился на тщательно отретушированную фотографию, и его лицо на обложке журнала показалось ему еще более далеким, словно из воспоминаний. И все же какая-то таинственная притягательная сила была явственно заметна в этом портрете. В спокойных чертах, в пытливом взгляде, который, казалось, видел что-то недоступное сейчас даже для самого Сталина, во всем освещенном глубокой мыслью его лице угадывалась не простая значительность, а может, даже величие. Однако когда Сталин пристальнее всматривался в фотографию, в его сердце оседало тревожное чувство.

Снова строго вопрошающе и с оттенком недоумения посмотрел в зеркало, впервые отвлекшись от терзавших его тяжелых раздумий, и ему отчетливо почудилось, что все-таки настоящий, нужный народу и государству Иосиф Сталин – именно здесь, на обложке журнала, а там, в зеркале, какой-то близкий ему человек, который помогает мыслить и которого часто видит то ли во сне, то ли вот так, как сейчас, в глубинах зеркальных отражений.

И еще отметил Сталин, что на портрете нет в его облике того налета бытовизма, который в общем-то принижает каждого человека, назойливо напоминает о временном пребывании на белом свете. Да, на фотографии он дышит нетленностью; Сталину подумалось, что именно так он выглядит, когда сидит с пером в руках за столом и пишет, всматриваясь в закрома своих знаний, свободно и щедро распоряжаясь послушными мыслями, придавая им энергию, с интересом определяя в них новые начала и связи между многогранностью научных понятий и проявлениями жизни, доводя каждую написанную фразу до кристальной ясности. Только в стихии мышления, когда в воображении зазвучат вещественные свойства его раздумий, чувствует он себя счастливым и уверенным в грядущих делах… Конечно, на тысячелетия вперед прав Пушкин, утвердительно и гордо вопрошающий с высокого пьедестала своей гениальной поэзии: «Что же составляет величие человека, как не мысль?»