Вернулся на «Эдельвейс», посмотрел в пустые окна Женщины-кенгуру, поднялся к себе, увидел кресло (мягкое, бежевое, бесформенное: строгая противоположность верхнему) и захохотал. Потом подумал, что вряд ли она делала Самцу минет в кабинете, когда он восседал в родовом кресле. Из-под стола. Я вспомнил, как она почти перепуганно заглядывала в кабинет, показывая мне дом. Решил утвердить свой контакт с территорией Самца: открыть дверь небрежным рывком.

И сразу понял: что-то здесь изменилось. Нет, интерьер на месте. Собачьим нюхом я не отличаюсь. Слабый луч сочится из-за торжественной шторы, пыль пляшет в луче так же скучно и бессмысленно, как, наверное, век назад. Но что-то изменилось. Будто Господь в мое отсутствие взял этот параллелепипед пространства и сильно встряхнул. Господь не фраер: вещи после встряски заняли ровно свои места. Но стали немножко другими. Похожее ощущение я испытал однажды в Амстердаме, войдя после двухдневной отлучки в случайную квартиру, которую делил с Алькой. Только позже я сообразил, что это значит: там ночевал другой «человек».

Я сел в кресло. И вещи потянулись ко мне. Если раньше энергия контроля, которую я ощущал в себе, сидя в Кресле Силы, была чистой волей, «эйдосом», то теперь она обрела содержание. Вещи мне подчинились. Я подумал «справочник», и зрение мое само поструилось к тому месту на книжных полках, где стоял многотомный «Лярюсс». Или наоборот: вот висит на стене небольшая гравюра. Я не вижу, что на ней изображено, но в голове всплывает слово «игра», и — подойдя позже — я обнаруживаю на гравюре крылатых спортсменов, гоняющих кривыми клюшками воланчик: тоже крылатый. Массивные стрелки напольных часов застыли на полседьмого: я догадываюсь, что к последнему издыханию они отставали на десять минут. Потом соображаю, что сейчас и есть полседьмого: я застиг эти мертвые часы в тот редкий момент, когда они показывают точное время. Мне кажется, что за массивным письменным прибором передо мной прячется нож для разрезания писем: проверил: так и есть: нож.

Взгляд мой падает на стул для гостей, притулившийся перед столом. Вот оно! На этом стуле кто-то недавно сидел! Призрак еще испаряется… Впрочем, какой призрак. Я просто вижу: на стуле кто-то сидел. Кто-то сидел в позе посетителя-просителя, кривя заранее виноватую морду, и именно это укрепляло меня в роли хозяина кабинета. Контролера вещей. И кресло стало удобным. Словно бы подладилось к моим заднице и спине. Скрипнула дверь. Женщина-с-большими-ногами посмотрела на меня, изменилась в лице и исчезла. Я втерся в кресло поглубже, положил руки на подлокотники, зажмурился и долго сидел, думая о Мужских Шагах.

Версия первая: Ее розыгрыш. В таком случае исполнять заказ, непосредственно топотать по лестницам мог кто угодно. Тот же шибдзик Морис. Версия вторая: кого-то из слуг ночью озарило, что на вилле не выключена или не включена какая-то важная ерунда. Версия третья: Мертвый Муж не мертв, а жив и не прочь иногда прошвырнуться по родным коврам. Версия третья с половиной: меня пугал призрак Мертвого Мужа. Или утопленникам не положены призраки, это прерогатива убиенных на суше? Версия четвертая: мне все приснилось.

Звонок не приснился. Об этом однозначно свидетельствует соответствующая запись в памяти хэнди. Но я знал одного клоуна, который в прошлой жизни работал ученым в Институте Сновидений. Он утверждал, что самый длинный сон может реально сниться долю секунды. Ты просыпаешься, допустим, оттого, что голодная кошка, взыскующая молока, кусает тебя за палец. А тебе перед этим снился тревожный травелог с африканским сафари, в финале которого героев жрет, например, лев. Так вот, события могли разворачиваться в обратном порядке. Сначала кусает кошка. Чтобы проснуться, нужно некоторое время. Хотя бы одна сотая секунды. В этот микрон мозг и встраивает историю про льва. Оправдывает сном ощущение укуса. Реальным мог быть только звонок Хозяйки, а остальное привиделось, пока я просыпался… Да, но в кабинет определенно кто-то заходил.

— Выступали сегодня, — сообщил Пьер.

— И как?

— Почти семьдесят.

— Не почти семьдесят, а шестьдесят четыре десять, — поправила его Пухлая Попка.

— Я и говорю: почти семьдесят.

— Ну, не так мало, — неуверенно сказал я. Мало, конечно. На двоих-то. Учитывая, что жилье гастролеры снимают.

Квартира состоит из крохотной кухни, крохотной комнаты и дворика размером с шахматную доску, в котором колышится на веревках целый гербарий белья. На стене висит афиша: молодой Пьер расхаживает на ходулях. Старый, сегодняшний Пьер пытается чинить моноцикл, но больше роняет на пол отвертку, пока за ремонт не берется куковавший здесь же Рыбак.

— Нам тут однажды кто-то сотню бросил, — сказала Пухлая Попка и лукаво посмотрела на меня.

— Ну! — удивился я.

— На ближайшие пять дней площадь вечерами расписана, — Пьер продолжал бубнить о своем. — Обидно. Канатоходец один из Брюсселя, я его знаю… Так себе канатоходец, постоянно падает… Потом жонглеры из Ниццы с козой дрессированной… Но я договорился: мы будем раньше выступать. Нельзя терять такую погоду. Один день в двенадцать, другой в два, потом в четыре и в пять. Чтобы разный зритель шел…

Трогательная самодеятельная коммерция. Зритель, конечно, тот же самый: тот, кто к двенадцати идет мимо площади Тьер с пляжа, к пяти идет мимо площади Тьер в прокат велосипедов. Надо запомнить точное расписание представлений и самому покормить их шляпу купюрами.

— Об урагане слыхал? — спросил Рыбак.

— Говорят, рассеется, — вспомнил я, что говорила Женщина за обедом.

— Ага, рассеется, — зловеще хмыкнул Рыбак, но развивать тему не стал, выпил рому и спросил:

— А как твоя лошадь?

— Я не сразу понял, что речь идет о Женщине-с-большими-ногами.

— Уложила тебя в постель уже? — уточнил вопрос Рыбак.

— Рыбак, я и вломить могу, — на сей раз я решил не миндальничать. — Это ведь не твое дело, правда?

— Ага, не мое, — ухмыльнулся Рыбак и вновь обратился к рому.

— Пьер, может быть, вам на Дюне выступить? — спросил я. — Не на песке, а там, внизу. Вот где туристов прорва.

— Идея! — Пьер расплылся. — Правда, Попка?

Он ее, конечно, не так назвал, а по имени.

— Ништяк, — кивнула Попка. — Только можно и на песке. Мушкетерам короля — все ля-ля…

— А там выступают? На песке? — спросил я.

— Завтра поеду узнаю, — лицо Пьера прямо загорелось энтузиазмом. — Интересно — на песке. На барабане не покатаешься, зато…

— А чего бы тебе не языком чесать, а вместе с ними на Дюне не выступить? — снова наехал на меня Рыбак.

— Мне? Я как-то не готов сейчас к публичным акциям… Хотите, я перед вами выступлю?

«О-о-о», — захлопала в ладоши Пухлая Попка. Мрачный Рыбак — и тот заинтересовался.

— Дак где? — спросил Пьер. — Тут негде.

— На перекрестке Отрицания, — сказала Попка.

— Где? — спросили мы с Рыбаком.

— Одна минута ходьбы, — деловито сообщила Попка и немедленно стала собираться. Все мы за ней без прекословий встали, через полминуты были на улице (мы с Рыбаком успели глотнуть рому), а еще через 30 секунд были на месте.

Какое-то время мы с Рыбаком молча изучали перекресток Отрицания. Переходили с Юга на Восток, с Запада на Север. Перекресток Отрицания был несколько побольше, скажем, хулахупа, но, с другой стороны, из самодвижущихся транспортных средств здесь смог бы осуществить разворот только обрубок смарт. На этом ничтожнейшем клочке нашего сомнительного Шара стояло семь дорожных знаков. Шесть из них были «кирпичами»: по два на Юге и на Востоке и по одному на Западе и на Севере. Еще один — на Западе — запрещал левый поворот.

— А движение-то тут есть? — спросил Рыбак.

— Ленивое, — сказала Попка.

— И что же мне вам станцевать в этом… — не смог я подобрать слово… Хотел сказать «лабиринте», но какой же это лабиринт? Никуда нельзя.

— А кита, — сказала Попка.

— Кита?

— Кита-убийцу из фильма «Моби Дик». Как убивают кита-убийцу.

И я станцевал кита-убийцу, которого убивают. Семь отрицательных знаков отрицали меня. Семь гарпунов исполнили на мне гамму смерти. Я не смог перерубить хвостом чертов корабль. Будто семь безжалостных кулаков пасовали меня друг другу по кругу, как подушку, пока я не шлепнулся в центр перекрестка, как в центр мишени. Тело дернулось в конвульсиях семь раз. Растоптанное Мужскими Шагами, оно закалилось сегодня в кресле виллы «Эдельвейс». Оно колотилось об асфальт, как рыба об лед, подпрыгнув пару раз сантиметров на тридцать — и хоть бы хны.