И вскоре опять перемены в мире. По ночам стало шумно за окнами. «Зерно на элеватор везут», — заметив, что Сережа прислушивается к железным голосам машин, как-то сказал отец и задул керосиновую лампу. На уборочную электростанцию не включают. Началась экономия — все горючее тракторам и комбайнам. Мать ворчит: «Просто беда с этой экономией! Днем без передыху динама крутится, а как темно — экономят. Кому это надо?»
По стенам комнаты медленно проплывают полотнища света. Освещаются ходики, отрывной календарь на цветной картинке, подушечка со швейными иглами, жестяной рукомойник… Потом все укутывается мягкой густой мглой, продолжая жить своей особенной ночной жизнью. На подоконнике быстро растет цветок «огонек», на гвоздике рукомойника копится влага, чтобы спугнуть в один миг тишину, сорвавшись громкой каплей в сток. Скоро за окном вновь загудят машины, пойдет очередная колонна с урожаем…
Долги летние вечера в деревне. Медленно угасают зори. Ярко-рубиновый цвет, стекая с небосклона, постепенно освобождает место звездам, а на западе, там, где край неба соприкасается со степью, все еще тлеет яркая желтая полосочка.
С заходом солнца завершаются и главные людские дела. Уже не слышно мягких жестяных стуков подойников, мычания коров, радостного повизгивания собак, встречающих хозяев. И как раз в это время на завалинке, у Сережи под окном, начинаются разговоры. Сегодня здесь мать с подругой.
В комнате тихо, покойно. Монотонно отстукивают время ходики. На завалинке говорят неторопливо, обстоятельно, словно не нужно завтра подниматься с зарей, идти на клуню перелопачивать зерно.
Сережа лежит на своей кровати, слушает и медленно засыпает. Окно распахнуто, в комнате душно. Отец в мастерской. Передал с заправщиком — задержусь. Заправщики без конца гремят по дороге железными бочками, погоняя своих лошадей. В поля едут с горючим. Мальчику кажется, что он вот-вот заснет под монотонно-вдохновенное бормотание подруг, как вдруг его точно подталкивает резкий, раздраженный голос матери:
— Надоело, понимаешь? Как все это надоело, кто бы только знал!?
— Не нужно ничего доказывать, — тихо увещевает подруга. — Делай, как делается. Бог с ним, с отличием! Ну, разве можно в наше время отличиться с лопатой?
На темно-фиолетовом лоскутке неба, разграфленного тонким деревянным переплетом окна, мерцают звезды. Ночь уже… В расслабленное дремотное состояние мальчика входит свободный, ненавязчивый звук песни. Высокий, чистый тенор где-то в отдалении неожиданно выдает с ленцой: «Ты постой, постой, красавица моя…»
Отец стоял спиной к лампе, и оттого над его головой с вымытыми и причесанными мелкой костяной расческой темными волосами светился тонкий желтоватый контур керосинового света.
— Ты только глянь, что я тебе привез?
Сережа увидел огромный полосатый арбуз. От отцовских рук веяло теплым, добрым запахом машин и земляничного мыла. Поманив арбузом, он отошел к столу, взял широкий столовый нож и снял тонкую зеленую корочку у плодоножки:
— Посмотрим, посмотрим…
Лезвие погрузилось в арбуз, хрупнуло глубоко внутри, и вот две темно-рубиновые половинки закачались на цветной клеенке.
Сережа теперь уже окончательно проснулся и мягко затопал по теплому полу.
— Опять? — строго спросила мать, заходя в комнату.
— Что случилось?
— Режим нарушили. Когда вздумается — поднимаем, кормим… Есть же порядок, мы условились.
И как бы подтверждая незыблемость этого порядка, она громко двинула сковороду на чугунной плите.
— Между прочим, печное литье в нашей местности такой же дефицит, как и приводные ремни к комбайнам, — негромко заметил отец, усаживаясь против Сережи за столом.
— Ребенок худой, слабый, — продолжала мать. — Ты его накормишь этой травой, а он потом ни хлеба, ни мяса не ест. С чего же ему расти?
Сережа понял, что мать недовольна. Он осторожно поднялся из-за стола, вытер запачканные арбузным соком пальцы о полотенце и пошел на кровать.
— Где же спасибо? — строго спросила мать.
— Спасибо!
— Каждый раз следует напоминать. Что это за воспитание у ребенка?
…Краем глаза Сережа видел, что отец уже поужинал, но со стола не убирают. Родители молчали. В тишине было слышно, как потрескивает фитиль в лампе. Отец слишком сильно вывернул его. Фитиль уже обгорел, и лампа начала коптить. Сажа тонкими ниточками летела вверх, оседая на трубке стекла, растворялась в воздухе. Мальчик хотел сказать, чтобы они прикрутили лампу, но тут же подумал, что мать опять рассердится, и вздохнул. Тишина стала совсем невыносимой. Лица родителей были сосредоточенны, серьезны.
— В общем, я все обдумал, — нерешительно начал отец. — А вот в деталях…
И этого хватило, чтобы разметать устоявшуюся тишину, заполнить бурным потоком слов, упреков, слез пространство, освещенное красноватым, тусклым светом.
— Ты-ты-ты! Всегда — ты!
Сережа вдруг подумал, что это он уже слышал. Мать, казалось, была подготовлена к этому вступлению, может быть, даже прорепетировала кое-что в разговорах с подругой на завалинке. Ее речь потекла быстро, обгоняя мысль, выстраданную во время бесконечной работы на зернотоку и в тишине ночного дома, среди этих гнусно пахнущих саманных стен, когда она ждала возвращения мужа из его мастерской (а может быть, и не из мастерской, кто его знает?), вздрагивая от каждого шороха за стеной: «Зачем этому глупому фантазеру семья, если у него на уме одна мастерская с кучей железа?»
— Живого железа, — мягко уточнил отец.
Это шутки для скверов и танцплощадок, а он — взрослый мужчина, отец семейства. В конце концов, если начистоту, хватит и одной жертвы: бросили город ради этой глуши и дикости… Ну хорошо, пусть даже так. Но ведь и сюда же люди едут жить, устраиваются каким-то образом. Что из того, что ему подвернулось настоящее дело? И что значит н а с т о я щ е е? На целине все настоящее. И только они прижились в деревне, сошлись с людьми, есть к кому обратиться в трудную минуту…
— Если это твой главный довод, — перебил отец, — то в мастерской…
Но мать не дала досказать:
— Так и знай: в мастерскую я не поеду и жить там не буду!
В комнате снова наступила тишина, словно и не было ничего, — никто не ругался, не обвинял другого в черствости и эгоизме.
С улицы донесся едва слышный рокот автомобильных моторов. На подходе была очередная колонна грузовиков, и Сережа пожалел, что в комнате горит лампа.
— Да пойми же ты, пойми! — с мягким напором проговорил отец, тоже прислушиваясь к машинам за окном. — Из Восточного совхоза идут… По голосу слышу. Позавчера в дороге одна стала, мы на летучке ездили, помогать… Не в мастерскую, а рядом, говорю тебе. На машинном дворе — дом, очень даже приличный. На две половины. Жить вполне можно…
Сережа понял, что дело даже не в том, что на машинном дворе можно жить. Отцу хотелось сейчас любым способом оправдаться.
Кому-то снова нужно быть первым («На белом коне!» — въедливо пошутила мать), потому что деревня — это уже не целина. Здесь целинники потерялись среди колхозников, и целинного братства людей не получается, как, скажем, в палаточных городках. Новое следует начинать на новом месте. Да и что это за работа, прости господи? Жить в деревне, а на работу в мастерскую ходить за три километра…
— Так ты для себя выгоду хочешь найти? — с тихой злостью спросила мать. — А почему мы с ребенком должны страдать?
— Да какие же тут страдания? — воскликнул отец. — Ведь с течением времени все семьи целинников туда переедут…
Он долго не мог поверить, что в мастерской идет только работа. В этом слове ему чудилось что-то слишком обыденное, вялое, сонное. Всюду в мире была работа. Без нее, казалось, и шагу ступить нельзя. Принести от родника на мочажине два ведра с водой, растопить печь соломой и кизяками, подмести пол в доме — все работа. Но в мастерской…