Изменить стиль страницы

— Ну, какой же ты жених без телевизора? — засмеялась Павла.

— Да купим, велика важность! — с полным убеждением сказал Афанасий. — И телевизор купим, и все, что хошь… Еще как жить станем!

— С телевизором чего не жить… — запрятала потайное Павла.

— Так пойдешь за меня? — все хотел точности Афанасий.

— А вот я сейчас у своих шоссейных спрошу… Эй, бабы! Человек в мужья просится! — Павла подтолкнула Афанасия к женщинам. — Иди, иди, покажись, они в этом толк понимают… Ну, как мнение — идти за него?

— В годах, пожалуй… — прогудела Сима-Серафима.

— Внуков-то сколько? — спросила Таисья.

— Пиджачишко жиденький… — усомнилась Верка Стриженая.

— И вообще! — высказалась Клаша. — Мой Аскольд Тимирязевич совсем другое дело!

— Рубаха стираная — кралю под боком держит!

— И глаз хмельной — ой, Павла!

— Однако же нам и повеселиться бы не грех.

— Давно я, бабы, стюдню не ела…

— И первачка испробовать интересно…

— Ну, женишок, чего молчишь-покряхтываешь?

— Поди, рад ноги унести!

— Чай, знал куда идет, мы, чай, с дороги, отчаянные!

— Эй, на что тебе Павла, я-то лучше! — разошлась-таки Сима-Серафима. — Уж так ли уголублю, а-ах!..

— Ой, Павла, держи! Удерет!

— Ох-хо-хо!..

— Ах-ха-ха!..

— А что, казак, коль сегодня свадьбу сыграешь — отдадим тебе Павлу, — решила Таисья.

— Наша власть — мы ей вместо родни, — подтвердила Катерина. — А то оговорим — смотреть на тебя не захочет!

— Сегодня — согласен? — пристала Таисья.

— Чтоб как в сказке! — обрадовалась Сима-Серафима.

— Ну, и что скажешь? — насмешливо спросила Павла.

Перевел дух Афанасий, оглядел каждую, прикинул что-то, ответил:

— Сегодня… повечерее будет… приглашаю!

Через луг к деревне, срезая угол, шли бабы. Умытые, прибранные, с развеселой песней и плясом впереди.

У края картофельного поля, под кустом, Жучка нализывала щенка. Живот лизала, спину, лизала курносую морду. У щенка один глаз щелочкой, а другой не успел появиться вовсе. И ничего еще единственному глазу непонятно. Мокрое, мягкое и нежное накрывало его, и это было хорошо, так должно было быть, ничего не могло быть лучше теплого, кольцом, языка матери.

Нализывала, нализывала Жучка своего щенка, уши следили за песней. Беспокойно стало, слишком близко песня, выглянуть бы, а может, не выглядывать? Щенка носом, лапами под свой живот, грейся, питайся, расти, и вдруг ноги, совсем рядом столько ног, голые, загорелые, разные, песня оглушающа, отчаянна, ноги, ноги, спереди, сзади — крепкие, стройные, толстые, рыхлые, как столбы, как деревья, а если увидят, а если наступят, завизжать бы, убежать, или впиться зубами в мягкое тело, или ждать…

И вот как тихо теперь. Где ты есть, слепой и горячий. Мой язык распухает от нежности к тебе, я лижу твою курносую морду, песня — это совсем не страшно, видишь, я лижу твою морду.

Шоссейные шли по улице, по которой вчера брели с такой обидой. Обида была еще жива, усиливала их громкость и бесшабашную отчаянность, но сегодня они были веселы, сегодня они гости — а ну-ка, ваши или наши лучше пляшут?

Конечно, может, и не совсем гости, может, и тут подвох, да там разберемся. Только бы миром-то лучше, хоть вечерок у домашнего, парного, своим хлебом и мужиковой рубахой пахнущего — прикоснуться, втянуть носом, посидеть о бок, растравить себя до кровавой боли.

Ну, а в случае чего — в долгу не останемся, отбреем, а там и в волосы вцепимся, мы ведь с дороги, шоссейные, хо!

Впереди излишне чинно, скованно, с деревянными лицами шествовали Афанасий и Павла.

Для Афанасия этот проход по деревне вроде принятия парада. Сейчас он был главным лицом, вся деревня на него смотрела и этим взглядом, этим вниманием к нему выражала ему, Афанасию, свое уважение, свое удовлетворенное признание его, Афанасиева, существования.

Он знал, что все думали сейчас про него примерно так:

— Крепкий мужик.

— Работник без отказу.

— Войну до Берлина прошел.

— Чужого не брал.

— Чужого — ни-ни! А придешь попросить — даст.

— Хороший человек.

— Хороший.

— Все бы такие…

Знал и чувствовал Афанасий, что не всякому дано таким парадом пройти по своей улице. И только бы дела не испортить, только бы камень какой под ногу не сунулся, не оступиться бы, чтобы торжества смехом не спугнуть.

Всю жизнь ходил он по этой улице, ни о каких камнях не думал. Да и не водилось их сроду в лесной деревне. Однако же — опаска. По этой причине и деревянность в теле.

Павла тоже не хотела ударить лицом в грязь. Смехом ли, на серьезе ли, а пусть смотрят. Вот баба какая — хоть в шелк, хоть в рядно, хоть молись, хоть бревна вози. Но тут же и насмешливое крылось в глазах — мол, и я позабавиться не прочь.

И вся начеку была: не упустить бы, когда подвох выскочит наружу. И вот, дождалась, кажется. Контора была закрыта.

Вот оно, подумала Павла. И взглянула на Афанасия.

Афанасий негромко спросил у бабки Гланиного старика, переобувавшегося на крылечке правления:

— А председатель где?

Бабки Гланин старик с готовностью повернулся, поискал, у кого бы узнать, заорал во всю мочь:

— Маруськя-а! Где председатель?..

— А в бане парится!.. — закричала в ответ Маруська.

Афанасий, не теряя спокойствия, повел Павлу дальше.

Толпа повалила за ними к председателевой бане.

В бане сумрак и белый пар.

— Чегой-то шум, — сказал председатель и посмотрел в оконце. — Народу-то… Что это? Не война ли?

— Какая война, батя… — распаренно ответил ему сын с полка. — На войне гармошки не будет.

В оконце забарабанили.

— Ты скажи, — удивился председатель, — вымыться не дадут!

Вынырнул из пара в крохотный предбанничек и схватил штаны.

В дверь нетерпеливо застучали, крючок, не рассчитанный на опасность, соскочил.

— Эй-эй-эй! — предостерег председатель.

За дверью сколько-то помедлили. Потом в приоткрытое пространство пролезли руки, нащупали на председателе рубаху, возвестили кому-то:

— Готов!..

Ввалились две ражие бабенки, подхватили председателя под руки, поволокли к конторе.

Разрывалась гармошка, улица гомонила и хохотала — слава богу, не война.

Бабенки водворили председателя за стол и скрылись за спины других.

Рубаха на председателе криво, один рукав не застегнут, волосы торчком. Впрочем, ни он сам, ни другие этого не замечают, да и не имеет это никакого значения.

Все затаили дыхание, вовсе не дышат даже. Хохолок на макушке председателя подрагивает от усердия.

Вносятся в книгу имена Павлы и Афанасия. Громко пришлепываются печати.

С лица Павлы медленно ушла улыбка. В глазах испуг и растерянность.

Она повернулась к своим. Что это, подруги? Как же такое? Да полно, не может всего этого быть!

И шоссейные удивлены не меньше. И они верили, что шутка, колобродили с полным удовольствием.

Первой опомнилась Верка Стриженая:

— Да чего там, Павла! Плясать пошли!

— И то! — воодушевилась Сима-Серафима и уже шлепнула ногой. — И-ех, ex, ex!..

Добрая душа Серафима. А у Катерины-то чуть не слезы, у Матильды глаза что блюдца, а Таисья и взгляд в сторону — ей бы, а не Павле, в этой деревне свадьбу играть. Хорошо, хоть гармошка свое дело знает. И деревенские гульнуть не дураки, ногами с удовольствием выделывают. Да и кому в голову придет, что на свадьбу шли — не верили?..

Председатель встал. Хохолок пригладил, чтоб не мешал торжеству.

— С законным браком! Поздравляю, Павла Дементьевна, поздравляю, Афанасий Михайлович!

Павла и растерянно, и виновато, и с боязнью, что праздник все-таки кончится сейчас — ладно уж, не надо, чтобы кончался! — посмотрела на Афанасия.

У Афанасия улыбка на лице — доволен. И смущен немного, застеснялся вдруг на Павлу смотреть.

Павла ощутила за спиной бабий шепот:

— Гляди — по любви ведь Афанасий-то…