Изменить стиль страницы

Шпили готических церквей и островерхих башенок купались в жарком солнце. Под ногами горел золотистый гравий.

Ближе к университету встречались маленькие скверики, благоухающие цветами и зеленью газонов. В глубине чернели узкие фасады высоких домов с островерхими черепичными крышами, отгороженные один от другого высокими плитняковыми стенами.

В центре Женевы возвышалось плоскогорье. Оно как бы главенствовало над всем, представляя самую древнюю часть города. Азиат и Андрей добрались сюда кривыми тесными улочками, напоминающими глубокие щели, и словно попали в средневековье: дома с необыкновенно толстыми стенами, узкими и длинными окнами с решетками и массивными проржавленными воротами. Их окружали покосившиеся башни с черными зловещими впадинами бойниц, крепостные стены из поросших мхом гранитных глыб.

— Жутко, как на кладбище, — сказал Андрей, остановившись перед тысячелетней каменной громадой собора святого Петра. — Какой-то вымерший город.

Сюда не доносился шум трамваев, треск автомобилей. И все было окутано полумраком.

— Наша-то Лавра — загляденье. Не бывал?

— Нет. В Киеве был проездом.

— Истинное великолепие!

— Уголков таких на Руси множество.

Герасим заметил, как потеплели черные глаза Андрея, ожило лицо, по-доброму шевельнулись пышные усы.

— Тогда, на границе-то, принял тебя за чиновного. Породу эту не терплю, — он хлопнул себя по шее жилистой рукой. — Вот где они сидят у нашего брата!

— Не все такие, — отозвался Азиат.

— А черт их разберет! На лбу не написано.

— Боялся, значит, меня?

— Остерегался.

— Работал учителем. Узнал нескладную жизнь рудокопов, — Азиат тяжело вздохнул. — Они пробудили в душе все, чем живу теперь и жить буду…

— Скоро ли съезд-то начнется? Надоело бездельничать. У токарного станка стоишь, устаешь, но выточил деталь и на душе радостно. А тут? Брожу как в потемках. Понаслушался — страх берет, каждый свою линию гнет, других к себе тянет.

Азиат подумал о Крохмале. Разве не пытался тот перетянуть его на сторону Мартова? Вспомнилась брошенная им горькая фраза: «А ваш уфимец Хаустов иного мнения». Неужели и до Урала протянул свои щупальца?

— Что верно, то верно, — поддержал Андрея Герасим. — Обрабатывал тут меня один. Ваш, киевский, некий Фомин.

— Знаю такого, — Андрей сделал гневный жест рукой. — Красавчик. Кличка его, — болезненно сморщился. — Козырным тузом мнит себя, а на деле — простая карта. Баламут! Нашумел с созывом конференции, и нас чуть было не накрыли…

Слова Андрея пришлись по душе Герасиму.

— Я знаю его по Уфе. Свернул с дороги на обочину.

— Вот и пойми, почему?

— Съезд ответит на этот вопрос…

В тот день они долго ходили по Женеве, испытывая чувство удовлетворенности: наконец-то обрели доверие друг к другу. Возвращались в Сешерон по набережной. Уставшие, посидели на каменном парапете, посмотрели, как женевцы кормят чаек и диких уток, почти прирученных к человеку. Здесь же, на открытом воздухе, за столиком кафе, выпили по два высоких стакана гренедина. Дешево и сердито! Для разнообразия.

В озере уже начинало отражаться розоватое небо. С сумерками садов и скверов затихала и старая Женева.

Где-то пели. Послушать бы сейчас «По пыльной дороге несется телега», «Из страны, страны далекой», и сразу бы отстал этот внезапный приступ тоски.

Друзья проходили мимо сквериков, пахнущих свежей травой. Герасиму представлялось, что он идет в родную Покровку. Увиделась переливчатая рожь. Явственно встали перед взором межи, тропки, по которым бегал на рыбалку.

— У нас сенокос в разгаре, — сказал он.

— А у нас сейчас воздух фруктовыми садами пропитан, аж голова кружится, — заметил Андрей.

Они поздно добрались в Сешерон. Поели хлеб с медом и сыром, запили молоком, приготовленным хозяйкой, и, не говоря больше ни о чем, быстро улеглись в постели, натянув на себя пледы.

В щели жалюзи струилась прохлада, принося с собой запахи свежей рыбы и смолы. Озеро совсем стихло. Не было слышно даже обычно усыпляющего шороха прибрежной волны. Все объяла ночная тишина. Последнее, что удержалось в сознании Герасима, — двенадцать ударов далекого соборного колокола, оповещавшего спящую Женеву о наступлении полуночи.

Почти до последнего дня пребывания в Женеве Герасим не знал, как не знали большинство делегатов, с какими трудностями Организационному комитету приходилось искать место и определять срок открытия съезда. Наконец стало известно: съезд будет проходить в Брюсселе. Делегаты отправились туда разными маршрутами — через Францию, Германию, Люксембург. Азиат ехал маршрутом Базель — Мюльгаузен — Кельн. Железная дорога пролегала долиной Рейна. Поезд мчался то мимо причудливых старинных замков, то вырывался к берегам, то терялся в живописных ущельях изумительного по красоте ландшафта центральной Европы.

Герасим не отходил от окна. Теплый сквознячок гулял по вагону, принося с долины медовые запахи. Облокотясь на спущенную раму, он подставлял освежающему потоку пьянящего воздуха лицо. Вот так же стоял у окна вагона, когда ехал учительствовать в Рудничное, и жадно всматривался в синь уральских гор.

Однозвучно и монотонно постукивали колеса на стыках рельсов, словно отсчитывали версты пройденного пути. Герасим, охваченный воспоминаниями, видел уже не дорожный пейзаж, а себя, беззаботно взлетающего на качелях. Плавный взлет и снижение, чуть слышный голос Анюты, у которой замирало сердце. Герасим притормаживал качели, соскакивал на землю и ловил руками Анюту, доверчиво прижимавшуюся к его груди.

Кажется, что сейчас он слышит учащенное биение сердца, ощущает теплоту Анютиных рук. Их оглушает серебряный звон невидимого жаворонка, весенний день, полный солнечного сияния и цветов. Появляются слова признания. Значит, суждено им быть вместе, жить одним счастьем и одними горестями, идти одной дорогой.

А мимо плыли незнакомые пейзажи, мелькали нарядные дачи. Все дальше и дальше поезд уходил от Женевы, унося Герасима то к далеким родным местам — в Рудничное, Уфу, Мензелинск, то увлекая в неведомое завтра.

МАРК ГРОССМАН

МЫ КРОВЬЮ НАШЕЙ ОРОСИЛИ

Виктору Бокову,

Михаилу Бубеннову

На плоской площади Версаля

Втроем встречаем мы зарю.

Мы помним тех — что нас терзали,

Я о версальцах говорю.

Да, это нас рубили саблями —

Страшны им наши имена!

Да, это нас сгребала граблями

В могилы братские война.

О нет! Не из брошюр заладили!

Мы знали бой и лязг оков,

И ярый шепот обывателей,

И умиленье пошляков.

И крови пролили в избытке мы,

Нас в печь живьем тащил Колчак.

Мы помним, как молчат под пытками

И как убитые кричат,

Как брат родной идет на брата,

Как Пер-Лашез горит в огне.

Стена кровава и щербата,

И тени трупов на стене.

И боши в сгорбленном Париже

Жуют веселые слова,

И высится луна, как рыжая

Адольфа Тьера голова.

Бульвары полночи, как нары —

Лежи, дыши разбитым ртом.

И умирают коммунары,

Чтоб жить в бессмертии потом.

Мы кровью нашей оросили

В сто лет дорогу к Октябрю.

…Три коммунара из России

Дозором врезаны в зарю.

Версаль — Париж

СТАНИСЛАВ МЕЛЕШИН

БАЮШКИН ИДЕТ НА ВЫ

Маленькая повесть

1

Выехать за город на массовку отказался только сталевар Баюшкин. Нескладный длинноногий парень по прозвищу Верста, бросая голубые взоры на решетчатые закопченные стекла крыш мартеновского цеха, смущенно ссылался на неотложные дела, нездоровье, неожиданный приезд родственников и просто нежелание терять заслуженный день отдыха, мол, проведет этот день, как он хочет — в общем, приплетал бог знает что, лишь бы Жолудев, член месткома, отвязался.