— Они повешены, — ответил Уленшпигель, — и подлый палач, убивший их ради корысти, распорол одному из них, после смерти, точно заколотой свинье, живот и бока, надеясь продать сало аптекарю. Слово солдата уже больше не золотое слово.

Де Люмэ затопал ногами по осколкам посуды.

— Ты дерзишь мне, червяк негодный! — закричал он. — Но ты тоже будешь повешен, только не в сарае, а на площади, позорно, перед всем миром.

— Позор вам, — сказал Уленшпигель, — позор вам: слово солдата уже не золотое слово.

— Замолчишь ты, медный лоб? — крикнул де Люмэ.

— Позор тебе, — ответил Уленшпигель: — слово солдата уже не золотое слово. Прикажи повесить лучше негодяев, торгующих человеческим салом.

Де Люмэ бросился к нему, подняв руку, чтобы ударить.

— Бей, — вымолвил Уленшпигель, — я твой пленник, но я не боюсь тебя: слово солдата уже не золотое слово.

Де Люмэ выхватил шпагу и, наверное, убил бы Уленшпигеля, если бы господин Трелон, схватив его за руку, не сказал:

— Помилуй его. Он храбрый молодец и не совершил никакого преступления.

Де Люмэ опомнился и сказал:

— Пусть просит прощения!

Но Уленшпигель, выпрямившись, ответил:

— Не стану!

— Пусть, по крайней мере, скажет, что я поступил справедливо! — яростно заорал де Люмэ.

— Я не из тех, кто лижет барские сапоги, — сказал Уленшпигель. — Слово солдата уже не золотое слово.

— Поставьте виселицу и отведите его к ней: пусть он там услышит пеньковое слово, — вскричал де Люмэ.

— Хорошо, — ответил Уленшпигель, — я перед всем народом буду тебе кричать: «Слово солдата уже не золотое слово».

Виселица была воздвигнута на Большом рынке. Тотчас же весь город обежала весть, что будут вешать Уленшпигеля, храброго гёза. И народ, исполненный жалости и сострадания, сбежался толпой на Большой рынок; господин де Люмэ также прибыл сюда верхом на лошади, желая лично подать знак к исполнению казни.

Он сурово смотрел на Уленшпигеля, раздетого для казни, в одной рубахе, с привязанными к телу руками и веревкой на шее, стоявшего на лестнице, и на палача, готового приступить к делу. Трелон обратился к нему:

— Адмирал, пожалейте его; он не предатель, и никто не видел еще, чтобы человека вешали за то, что он прямодушен и жалостлив.

И народ, мужчины и женщины, услышав слова Трелона, кричал:

— Сжальтесь, ваша милость, помилуйте Уленшпигеля!

— Этот медный лоб был дерзок со мной, — сказал де Люмэ, — пусть покается и скажет, что я был прав.

— Согласен ты покаяться и сказать, что он был прав? — спросил Трелон Уленшпигеля.

— Слово солдата уже не золотое слово, — ответил Уленшпигель.

— Тяни веревку, — сказал де Люмэ.

Палач уже чуть было не исполнил приказания, как вдруг молодая девушка, вся в белом и с венком на голове, взбежала, как безумная, по ступенькам эшафота, бросилась к Уленшпигелю на шею и крикнула:

— Этот человек мой; я беру его в мужья.

И народ рукоплескал ей, и женщины кричали:

— Молодец, девушка! Спасла Уленшпигеля!

— Это еще что такое? — спросил де Люмэ.

— По правам и обычаям этой страны, — ответил Трелон, — установлено, как закон и право, что невинная или незамужняя девушка спасает человека от петли, если у подножья виселицы берет его себе в мужья.

— Бог за него, — сказал де Люмэ, — развяжите его.

Проезжая затем мимо эшафота, он увидел, что палач не дает девушке разрезать веревки Уленшпигеля и борется с ней, говоря:

— Если вы их разрежете, кто за них заплатит?

Но девушка не слушала его.

Увидя ее миловидность, проворство и нежность, де Люмэ смягчился.

— Кто ты? — спросил он.

— Я Неле, его невеста, я приехала за ним из Фландрии.

— Хорошо сделала, — надменно сказал он и удалился.

К ним подошел Трелон.

— Маленький фламандец, — спросил он, — ты и женившись останешься солдатом на наших кораблях?

— Да, ваша милость, — ответил Уленшпигель.

— А ты, девочка, что будешь делать без твоего мужа?

— Если позволите, ваша милость, я буду свирельщиком на его корабле.

— Хорошо, — сказал Трелон.

И он дал ей два флорина на свадьбу.

И Ламме, плача и смеясь от радости, говорил:

— Вот еще три флорина. Все съедим; я плачу за все. Идем в «Золотой гребешок». Ах, он жив остался, мой друг. Да здравствует гёз!

И народ бил в ладоши, и они отправились в «Золотой гребешок», где было устроено великое пиршество, и Ламме бросал из окна деньги народу.

А Уленшпигель говорил Неле:

— Красавица моя дорогая, вот ты со мной! О радость! Она здесь телом, душой и сердцем, моя милая подружка. О кроткие глазки, о пурпурные уста, из которых вылетало только доброе слово! Она спасла мне жизнь, моя нежная, моя любимая! Ты будешь играть на наших кораблях песню освобождения. Помнишь?.. Нет, не надо… Наш этот сладостный час, мое это личико нежное, как июньский цветок. Я в раю… Но ты плачешь?..

— Они убили ее, — сказала Неле. И она рассказала ему о своей утрате.

И, глядя друг другу в глаза, они плакали от любви и скорби.

И на пиру они ели и пили, и Ламме грустно смотрел на них, приговаривая:

— О жена моя, где ты?

И явился священник и обвенчал Неле и Уленшпигеля.

И утреннее солнце застало их рядом в их брачной постели.

Голова Неле лежала на плече Уленшпигеля. И, когда луч солнца разбудил ее, он сказал:

— Свежее личико и нежное сердечко, мы будем мстителями за Фландрию.

И она, поцеловав его в губы, сказала:

— Отчаянная голова и могучая рука, господь благословит союз свирели и шпаги.

— Я тебе сделаю солдатскую одежду.

— Сейчас? — сказала она.

— Сейчас, — ответил Уленшпигель. — Но кто это сказал, что по утрам вкусна земляника. Твои губы много лучше.

IX

Уленшпигель, Ламме и Неле, так же как их друзья и товарищи, отбирали у монастырей то, что монахи выманивали у народа крестным ходом, ложными чудесами и прочими римскими проделками. Делали это гёзы против повеления Молчаливого, принца свободы, но деньги шли на военные расходы. Ламме Гудзак не довольствовался деньгами; он забирал в монастырях окорока, колбасы, бутылки пива и вина и возвращался с похода, обвешанный птицей, гусями, индейками, каплунами, курами и цыплятами, ведя на веревке еще несколько монастырских телят и свиней.

— Это принадлежит нам по праву войны, — говорил он.

В восторге от каждого такого захвата он приносил добычу на корабль для пиршества и угощения, но жаловался всегда, что корабельный повар — невежда в высокой науке соусов и жарких.

Как-то гёзы, победоносно налившись вином, обратились к Уленшпигелю:

— У тебя хороший нюх на то, что творится на суше; ты знаешь все военные походы. Спой нам о них, Ламме будет бить в барабан, а смазливый свирельщик посвистит в такт твоей песне.

И Уленшпигель начал:

— В ясный, свежий майский день Людвиг Нассауский, рассчитывая войти в Монс, не нашел, однако, ни своей пехоты, ни конницы. Несколько его приверженцев уже открыли ворота и опустили подъемный мост, чтобы он мог взять город. Но горожане овладели воротами и мостом. Где же солдаты графа Людвига? Горожане вот-вот подымут мост. Граф Людвиг трубит в рог!

И Уленшпигель запел:

Где твоя конница, где пехотинцы?
Прячутся в чаще лесной до поры,
Ландыши топчут и ветки сухие.
Солнечный луч заставляет блестеть
Их загорелые смелые лица
И шелковистые крупы коней.
В рог затрубив, их сзывает граф Людвиг.
Слышите? Громко не бей в барабан!
Рысью! Поводья совсем отпустить!
Молния движется медленней. Вихрем
Мчится грохочущее железо.
Тяжесть такая — не скачет, летит.
Эй, на подмогу! Скорее! Скорее!
Мост подымается… Глубже вонзайте
Шпоры в бока боевого коня!
Мост подымается: город потерян!
Вот они, близко. Не слишком ли поздно?
В воздухе кони почти распластались.
Первым Гитуа де Шомон доскакал,
Прыгнул на мост, опустившийся снова.
Взят нами город! По улицам Монса
Конница смерчем грохочущим мчится.
Слава Шомону с его скакуном!
Бей в барабан! Надрываясь, трубите!
Это пора сенокоса, трава
Пахнет сильнее, и к небу взлетает
Жаворонок… Слава птице свободной!
Бей в барабан! Победителям слава!
Чокнемся, брат, за здоровье Шомона!
Взят нами город. Да здравствует гёз!