«Смилуйся, сын мой! — воскликнула пресвятая дева. — Он не знал, что творил, ибо власть порождает жестокосердие».

«Нет ему пощады», — ответил Христос.

«О, — вскричал император, — нельзя ли мне хоть стакан Андалузского вина?»

«Пойдем, — сказал сатана, — прошло время вина, мяса и фазанов».

И он потащил в мрачнейшие недра преисподней бедную душу его величества, еще жевавшего свой кусочек сардинки.

Из жалости сатана дал ему дожевать еду. Потом я увидела, как пресвятая богородица возносит душу Клааса вверх к небесам, где звезды пышными гроздьями свешиваются с небосвода. Здесь, омытый ангелами, он стал молодым и прекрасным. И они подали ему rystpap и кормили его с серебряных ложек. И небеса закрылись.

— Он в царствии небесном, сказала вдова.

— Пепел стучит в мое сердце, — сказал Уленшпигель.

LXXX

В продолжение следующих двадцати трех дней Катлина все худела, и бледнела, и сохла, точно внутренний огонь сжигал ее изнутри еще безжалостнее, чем пламя безумия.

Она уже не вскрикивала: «Огонь! Пробейте дыру, выпустите душу!» — но в каком-то упоении, обращаясь к Неле, говорила:

— У меня муж, надо и тебе мужа. Красавец, с густой гривой волос. Любовь горячая, руки холодные, ноги холодные.

И Сооткин печально смотрела на нее, видя в этом новый признак безумия.

И Катлина продолжала:

— Трижды три девять — святое число. У кого ночью глаза светятся, как у кошки, только тот видит тайну.

Однажды вечером, слушая россказни Катлины, Сооткин сделала жест недоверия, но Катлина бормотала:

— Четыре и три под знаком Сатурна значит несчастье, под знаком Венеры — брак. Ледяные руки. Ледяные ноги. Сердце огненное.

— Не надо говорить об этом чернокнижье, — сказала Сооткин.

Услышав это, Катлина перекрестилась и ответила:

— Благословен серый рыцарь. Нужен жених для Неле; будет ей жених со шпагой, черный жених со светлым лицом.

— Да, конечно, — сказал Уленшпигель, — целое угощение из женихов, а подливу я сделаю своим ножом.

Увидев его ревность, Неле бросила на своего друга взгляд, полный счастья, и сказала:

— Не нужно мне женихов.

Катлина ответила:

— Вот придет он в серой одежде, в новых сапожках и новых шпорах.

— Молитесь богу за лишенную разума, — сказала Сооткин.

— Уленшпигель, — проговорила на это Катлина, — пойди принеси нам четыре литра «двойного», а я пока испеку heetekoeken. Это такие оладьи, которые пекут во Франции.

На вопрос Сооткин, почему она, как евреи, празднует субботу, Катлина ответила:

— Потому, что тесто взошло.

Уленшпигель стоял, держа в руке кружку из английского олова, как раз подходящую по размерам.

— Что же делать, мать? — спросил он.

— Иди, — сказала Катлина.

Сооткин не хотела спорить, так как не она была хозяйка в доме.

— Иди, сынок, — сказала она.

Уленшпигель сбегал в трактир и принес четыре литра пива.

Запах оладий наполнил всю кухню, и все почувствовали голод, даже согбенная горем вдова.

Уленшпигель ел за троих. Катлина поставила ему большую кружку, заявив, что он, как единственный мужчина в доме и, стало быть, глава его, должен пить больше всех, а затем спеть.

И, говоря это, она насмешливо подмигнула; однако Уленшпигель выпил, но не пел. Взглянув на бледную и удрученную Сооткин, Неле заплакала. Одна Катлина была весела.

После ужина Сооткин с Уленшпигелем взобрались на чердак, где они спали; Катлина и Неле постлали свои постели в кухне.

К двум часам ночи Уленшпигель уже давно спал мертвым сном, так как голова его отяжелела от пива. Сооткин, как и предыдущую ночь, лежала с открытыми глазами и молила пресвятую деву ниспослать ей сон, но богородица не слышала ее.

Вдруг с улицы донесся орлиный клекот, и из кухни ответили таким же криком. Затем с поля донеслись такие же крики, и Сооткин все казалось, что из кухни отвечают тем же.

Она решила, что это ночные птицы, и не думала больше об этом. Вскоре с улицы послышалось конское ржание и топот копыт по мостовой; она высунулась из окошка чердака и увидела, что перед домом привязаны две оседланные лошади и, фыркая, щиплют траву. Вдруг внизу раздался женский крик и мужской голос, полный угрозы. Крики сменились ударами, потом снова крики, дверь громко хлопнула, и торопливые шаги пронеслись вверх по лестнице.

Уленшпигель храпел и не слышал ничего. Дверь чердака распахнулась, и вбежала Неле, почти голая; задыхаясь и рыдая, она стала заваливать входную дверь всем, чем могла: придвинула стол, стулья, старую жаровню; все, что было под рукой, она притащила к двери.

Уже гасли последние звезды и кричали петухи.

От шума, производимого Неле, Уленшпигель на миг проснулся, но перевернулся на другой бок и опять уснул. Тут Неле, рыдая, бросилась на шею Сооткин:

— Сооткин, зажги свечу, я боюсь.

Сооткин зажгла свечу и при ее свете увидела, что рубашка девушки разорвана на плече и что лоб, щеки и шея ее покрыты царапинами, точно чьи-то ногти прошли по ней.

— Неле, — спросила Сооткин, целуя ее, — кто это тебя так изранил?

— Не отправь нас на костер, Сооткин, — дрожа всем телом и всхлипывая, говорила девушка.

Между тем проснулся Уленшпигель и щурил глаза от света свечи.

— Кто там внизу? — спросила Сооткин.

— Молчи, — ответила Неле, — это тот, кого она мне прочит в мужья.

Снова донесся снизу крик Катлины, и Сооткин и Неле задрожали.

— Он бьет ее. Он бьет ее из-за меня! — вскрикнула Неле.

— Кто здесь? — заорал Уленшпигель, вскочив с постели. Протерев глаза, он стал метаться по комнате, пока не схватил стоящую в углу кочергу.

— Там никого нет, никого, — удерживала его Неле, — не ходи туда, Уленшпигель!

Однако он, не слушая ее, бросился к двери, разбросал столы, стулья и жаровни. Неле и Сооткин, несмотря на ужасные крики Катлины, раздававшиеся внизу, удерживали его, одна за плечо, другая за ногу.

— Не ходи туда, Уленшпигель, там черти.

— Да, конечно, — отвечал он, — нелины чортовы женихи: вот я их повенчаю с кочергой! Будет свадьба железа с мясом! Пустите меня.

Но они не отпускали его и оказались сильнее, так как схватились за перила. Он все-таки стащил их по двум-трем ступенькам; от ужаса, охватившего их при мысли, что черти так близко от них, они выпустили его, и он, точно снежная лавина, свергающаяся с горы, громадными прыжками слетел с лестницы, вбежал в кухню и нашел здесь одну Катлину. Бледная и истомленная, она лежала здесь в предрассветных сумерках и приговаривала: «Гансик, зачем ты меня покинул? Я же не виновата, что Неле злая».

Уленшпигель не стал слушать, бросился к чулану и распахнул дверь, но, никого не найдя там, он побежал в огород и оттуда на улицу. Здесь он увидел только двух коней, мчащихся в облаке пыли. Уленшпигель кинулся было вслед за ними в погоню, но они летели, как полуденный ветер, мчащий сухие листья.

В бешенстве и отчаянии он возвратился, скрежеща зубами:

— Ее изнасиловали! Ее изнасиловали! — И злобно смотрел он на Неле, которая, содрогаясь, стояла подле Сооткин и Катлины и говорила:

— Нет, Тиль, нет, голубчик, нет!

При этих словах она смотрела ему в глаза так грустно и так прямо, что Уленшпигель почувствовал, что она говорит правду, и стал спрашивать:

— Что это были за крики? Куда убежали эти люди? Отчего твоя рубашка вся разорвана? Почему расцарапаны у тебя лоб и щеки?

— Слушай, — сказала она, — только не доведи нас до костра, Уленшпигель. Вот уже двадцать три дня как у Катлины — спаси ее господь от ада — завелся дружок: чорт в черной одежде, в высоких сапогах со шпорами. Лицо его светится белым отблеском, точь-в-точь как бывает в жару летом над волнами морскими.

— Гансик, дорогой мой, зачем ты ушел? — вздохнула Катлина. — Неле злая.

Неле рассказывала дальше:

— Он подавал ей знак о своем появлении орлиным криком. Каждую субботу он приходит к матери на кухню. Она говорит, что поцелуи его холодны и тело — как снег. Он бьет ее, когда она не все делает, как он хочет. Один раз он принес ей несколько флоринов, но все другие разы брал у нее.