Изменить стиль страницы

Снялась тут с прибрежного валуна чайка и полетела прочь.

На третью зиму разыгралась страшная буря. Немало тогда парусников опрокинулось. И вот на днище лодки, что по волнам плыла, распластался привязанный кушаком обеспамятевший юноша.

Уж и трясли его, и тормошили, и катали. Но не в силах были его оживить.

Тут явилась девушка.

— Это мой жених! — сказала она.

Взяла она его в объятия и всю ночь ему сердце отогревала. А как утро настало, сердце И забилось.

— Чудилось мне, будто голова моя меж крыльями чайки покоилась и к ее пуховой груди прижималась, — сказал он.

Был юноша прекрасен собой, светловолос, кудряв и не мог от девушки глаз отвести.

Нанялся и он рыбу промышлять.

Но только и думы у него было, как бы ему с той девушкой словом перемолвиться, будь то на утренней зорьке или на вечерней.

И случилось с ним все так, как с другими.

Не думал он, что сможет без нее прожить. В тот самый день, как ему уезжать, взял он да к ней и посватался.

— Тебя я обманывать не стану, — сказала она. — Голова твоя у меня на груди покоилась, и будь моя воля тебя от напасти уберечь — жизни бы не пожалела.

Твоя буду, коли наденешь мне на палец перстень обручальный. Но не удержать мне тебя дольше, чем на день.

И ждать тебя и томиться по тебе до самого лета буду.

Под Иванов день приплыл юноша в своей лодке на остров.

И рассказала она ему тогда про перстень, что надо было на шхере добыть.

— Спасла ты меня со дна морского, так в твоей воле меня туда вернуть, — сказал юноша. — Без тебя мне не жить.

И только он на весла сел на островок плыть, как вскочила она к нему в лодку и на корме уселась. Была она вся белая и какая-то диковинная.

Стоял погожий летний день, и волны сверкали и катилась по морю.

Юноша сидел, не сводя с нее глаз. Греб он, греб, покуда к самой шхере не подъехал, а вокруг него гремели и грохотали волны прибоя, а брызги бурунов и морской пены вздымались точно башни.

— Ворочайся, коли жизнь тебе дорога! — сказала она.

— Ты мне дороже жизни! — ответил он.

Но в тот самый миг, когда юноше показалось, будто нос лодки зарылся в воду, а разверзшаяся пред ним морская пучина грозила смертью, вдруг все стихло. И лодка смогла причалить к берегу, а морские валы перестали биться о скалы.

На каменистом островке лежал старый, заржавелый якорь, наполовину утопленный в воде.

— В железном сундучке под этим якорем мое приданое, — сказала она. — Перенеси сундучок в лодку. И перстень мне на палец надень. Этот перстень нас с тобой обручит. И я твоя, покуда солнечные лучи не начнут в волнах на северо-западе играть.

То был золотой перстень с алым самоцветом; надел парень перстень ей на палец и поцеловал ее.

На шхере в расселине скал виднелась зеленая лужайка.

Там они и уселись. И откуда ни возьмись, появились еда и питье, и кто-то им прислуживал. Но он этого не замечал, да от радости великой и думать о том не стал бы.

— Иванов день хорош, — сказала она, — я молода, а ты — жених мой. Так взойдем на ложе брачное.

И была она так прекрасна собой, что он себя от любви не помнил.

Но перед тем как настала ночь, в тот миг, когда предзакатные лучи начали в открытом море играть, поцеловала она его, роняя слезы.

— Этот летний день хорош, — сказала она, — а вечер еще краше. Но уже смеркается.

И вдруг ему почудилось, будто она стала стариться у нею на глазах, а потом растаяла, как облако.

А когда солнце за край моря село, остались перед ним на шхере лишь ее разбросанные льняные одежды.

Стояла тишина, и лишь двенадцать чаек летали над морем в светлую Иванову ночь.

Перевод Л. Брауде

Сигбьёрн Обстфельдер

Лив

В большом городе попадаются иногда темные закоулки, боковые улочки с диковинными названиями; названия эти вызывают смутные ощущения сумерек жизни, где происходит много такого, о чем даже в книгах не прочитаешь.

Теперь и я живу на одной из таких улочек. Она тихая-претихая. Может случиться, что мимо прогромыхает молочная повозка либо угольный фургон или же из дома в дом пройдет точильщик. А потом снова воцаряется мертвая тишина.

Здесь я не вижу людей богатых и «утонченных», из тех, чьи имена встречаются в газетах или в ежегодном справочнике государственных учреждений и должностных лиц. И все же — сколько благородства во взгляде у тех, кого я здесь встречаю! Кто знает… Быть может, там, на верхних этажах больших мрачных каменных домов, эти люди скрывают какую-то тайну: светлую угловую комнатку, канарейку, кошку среди цветов на окне, чайный сервиз старинного фарфора, который достался им по наследству.

Когда по вечерам я возвращаюсь с бульваров домой и сворачиваю в свои края, совершенно новый, особый мир овладевает моими мыслями. Ничто не в силах отвлечь их от него.

Неподалеку от моего жилища находится кафе-погребок, куда я часто заглядываю, когда смеркается. В это время там обыкновенно бывает пусто. Мне нравится сидеть в кафе. Я могу сидеть там долго-долго…

Едва ли и сам я сознаю, отчего мне так нравится в этом погребке. Мне кажется, что тогда я ни о чем не думаю, а лишь наслаждаюсь чувством покоя и тем, что меня окружает тишина. Тем, что меня не мучают больше великие проклятые вопросы и вся эта суета. Тем, что я безмятежно дышу, а вокруг ходят люди. И двигаются эти люди так беззвучно и живут, нисколько не жалуясь и ничего не требуя, так что и я могу находиться среди них.

А порой нахлынут какие-то образы и воспоминания, нечто совсем далекое, вроде шума леса, рокота моря, озаренного солнцем детства. Но это не вызывает боли. Ничто больше не надрывает мне душу. Нет, образы эти и воспоминания точно картины, возникающие в волшебном фонаре; они лишь мелькают мимо, пока я медленно пью кофе в погребке.

Пожалуй, чувства мои напоминают те, которые испытываешь летним днем в сельской церквушке. Двери ее открыты настежь, и вдруг прокрадывается едва уловимый запах сена. Подле алтаря разбегаются по полу яркие солнечные полосы. Сидишь и смотришь на них, а все вокруг происходит точно во сне. Да, все вокруг происходит точно во сне.

Хотя в этом городе я кое-кого знаю, но наведываюсь я к этим людям редко. Да и то меня одолевает какая-то робость. Словно я боюсь, чтобы меня не ограбили. Я долго стою на улице под окнами, вижу, как на занавесках вырисовываются тени голов, и не знаю, наберусь ли смелости подняться по лестнице и войти в ярко освещенную квартиру.

Быть может, я просто внушил себе, что люди так странно смотрят на меня? А быть может, в моей походке, в моем взгляде появилось нечто — да, нечто, какой-то отпечаток моей боковой улочки, моего погребка? Мне хочется ходить медленно и разговаривать тихо. Мне мучительно слышать, если кто-то кричит или громко хохочет.

Принимать участие в беседах я тоже не могу. Но мне интересно сидеть и слушать. Не то чтобы я улавливал смысл сказанного. Я уже не понимаю, о чем идет речь, и никак не могу уразуметь, как все эти вопросы могут волновать людей. Мне кажется, что их разговоры имеют так мало общего с тем главным, ради чего мы живем и умираем.

Для меня все это лишь оркестр из голосов людей, чем-то похожих на меня. Я вижу, как работает их мозг, когда они подбирают нужные слова; я слышу, как повышаются и понижаются их голоса. По временам они сердятся. Тогда мне хочется расхохотаться.

Я сижу и слушаю, я вижу, как наливаются кровью их лица, как руки поднимают бокалы; слышу, как они бранятся, смеются, стучат кулаками по столу.

И под конец мне становится так тоскливо!

Не понимаю, что со мной творится. По вечерам я сижу и прислушиваюсь к каким-то звукам, которых нет. Должно быть, мне еще раньше приходилось слышать эти шаги. Живу я здесь уже целый месяц, и, насколько мне известно, никто вновь сюда не въезжал. Стало быть, раньше я просто не обращал внимания на эти шаги.