Изменить стиль страницы

. . . . .

Утром сегодня говорит матери:

– Ты что мне каждый день говоришь: «Привереда! Привереда!» Что, тебе так нравится это слово?

. . . . .

Вернулось лето! Поют петухи, жужжат (шумно и весело жужжат) мухи… Только огород за моим окном являет собой картину самой несомненной осени: все жухнет, никнет, желтеет и сереет.

Разве что морковка и укроп по-прежнему зелены, но и к ним подбирается седина-желтизна.

19.9.60.

Вчера в лесу мама рассердилась на Машу.

– Ты где пропадаешь? Ты что не откликаешься, не кричишь «ау»? Ты что, заблудиться хочешь?

– Я была на своих полянках.

– На каких своих полянках?

– У меня здесь есть две любимые полянки.

Привела, показала маме – одну и другую. Мама говорит, что и в самом деле, очень милые, уютные полянки.

Самое удивительное, что Машка ей сказала:

– Я, мамочка, люблю здесь одна бывать…

. . . . .

Машка, по словам мамы, пока не найдет первый белый гриб, слоняется по лесу мрачная, хнычет, скулит, сердится… Иногда мама из жалости «подстраивает» ей грибы. Найдет беляка, не срежет его, а зовет Машу:

– Машенька, иди сюда, здесь, по-моему, грибами пахнет.

Машка прибегает, и обе начинают нюхать воздух. В конце концов Машка натыкается на белый гриб.

– Ой, ой, белый! Белый нашла!

Но мама уверяет – и я согласен с нею, – что Машка «все отлично понимает».

Вчера в лесу она зовет маму:

– Ой, мама, мама, иди сюда, грибами пахнет!

Мама приходит:

– Где? Да… пахнет…

– Ищи, – говорит Машка. И смотрит на сосенку. А там – два хорошеньких масленыша.

А когда считают дома грибы, подводят итоги, она говорит:

– Это я сама, без запаха нашла!..

То есть без подсказки.

21.9.60.

Вчера хозяйка зарезала одну из куриц, выкормленных нами. Мы с мамой, очень не хотели, чтобы Машка об этом узнала. Сентиментальность? Нет, просто рано еще…

. . . . .

А сегодня – огорчительное происшествие.

Все утро Маша провела с хозяйкой. Та снимает помидоры, копает картошку, и Машка все время с нею.

Потом мы ездили встречать маму. Я вел навьюченный велосипед, мама и Машка шли по тропинке следом. На картофельном поле, которое уже почти полностью обобрано, Машка – и мы ей в помощь – собирали завалявшиеся маленькие светленькие картофелинки.

Была весела. Во всяком случае, я ничего не заметил. А ее, оказывается, что-то грызло.

У калитки нашего сада она задержала мать и, краснея, сбиваясь, захлебываясь, стала что-то бормотать:

– Мамочка… меня… тетя Женя… кормила…

– Чем кормила?

– Курицей… или петухом…

– И ты ела?

– Да… ела.

– А почему же ты не сказала ей, что тебе нельзя?

– Я сказала… я сказала, что мне не позволяют. А потом все-таки съела.

И тут мама спросила (меня рядом уже не было):

– А почему ты папе об этом не сказала?

– Я боялась.

Позже, в лесу, я заговорил с Машкой на эту тему.

– Почему же ты, доча, мне не сказала, что ела петуха?

– Я боялась.

– Чего ты боялась? Разве мы с тобой не друзья?

– Дрлузья.

– Ты всегда мне говори правду. За правду я тебя никогда не накажу и никогда не поругаю.

Потом я вспомнил, как утром мы с мамой боялись, что Машка узнает о печальной участи выкормленных ею кур и петуха. И спросил у Машки:

– А тебе петуха не жалко было есть?

– Он меня клюнул, – ответила Машка (он ее на днях действительно клюнул за палец, когда она его кормила хлебом). Чудовищно? Жестоко? Нет. Это, конечно, первое пришедшее на язык объяснение, а никакое не проявление жестокости. А может быть, и не первое, может быть, она уже думала, искала оправдание – не перед нами, а перед собственной совестью.

23.9.60.

Сегодня опять сказочное утро. На солнце в 9 часов утра +21°.

. . . . .

Одевая ее после гимнастики, мама говорила, что вот Маша вырастет, станет спортсменкой, чемпионом СССР, поедет в Рим на олимпиаду, получит медаль…

Машка радовалась, расспрашивала и переспрашивала:

– Какой Рим? Какая медаль? Из чего она сделана?

И вдруг слышу – плачет.

– Ты что? Машенька!

– Бою-у-усь!

– Чего боишься? – спрашивает мама.

– Боюсь! Поезжай со мной.

– Куда поезжай?

– В Рим.

– Зачем?

– Медаль получа-а-ать… Я одна бою-у-усь!..

. . . . .

Растолковали ей, что такое зима, весна, лето, осень. Слушала, расспрашивала. Дело было в лесу. Вдруг вижу – остановилась, задумалась.

– Маша, ты что?

– Я думаю.

– О чем ты думаешь?

– Я думаю: когда бабушка приедет – зимой или летом?

26.9.60.

Записываю, против обыкновения, вечером. Утром ездили с Машей в Лугу – провожали маму. Мама уехала автобусом в Ленинград встречать бабушку.

Двадцать минут Машка не отрываясь смотрела на стекло, за которым восседала ее ненаглядная мамсиночка. Стоило маме отвернуться, даже отвести взгляд в сторону, как Машка начинала кричать:

– Мама, смотри все врем я!

Мама сквозь толстое стекло не слышала. Пришлось мне написать эти слова на бумажке и показать ей.

На рынке зашли в фотографию. Машка сфотографировалась. Не знаю, что получится. Машка сидела скорчившись, улыбалась самым нелепым образом, а когда я пытался вмешаться и придать ей позу более естественную, фотохудожник разгневался и попросил меня выйти из «ателье». Я вышел.

. . . . .

За ужином. Ест жареную картошку с колбасой.

– Из чего колбаса сделана? Я знаю: из свинины?

– Да. И из телятины тоже делают. И из говядины, из коровы.

– Почему из коровы делают? Она же не кусается и не бодается?!

– Свиньи, – говорю, – Маша, тоже не бодаются…

27.9.60.

В семь часов утра выхожу на кухню, слышу за дверью Машкин голос:

– Папа! Папочка!

Прихожу – сидит в кроватке.

– Ты что, со мной спал? Ты где спал?

– Нет, Машенька, я у себя спал.

– А я с кем?

– А ты одна спала.

Удивилась, испугалась, а потом – обрадовалась: все-таки, значит, уже большая, если одна спала.

. . . . .

Вчера за обедом привередничала: того не люблю, этого не хочу. Я рассердился, накричал на нее, наговорил много жалких слов, которые на нее, кажется, никак не подействовали.

– Ты знаешь, что я ел, когда был маленький? Кашу с тюленьим жиром!

– А это какой – тюлений?

– Противный. Ты бы его ни за какие коврижки не стала есть.

– А почему ты ел?

– Потому что ничего другого не было. Да и такой каши нам вот по этакой ложечке давали.

Довольна, что отвлек ее от малоприятной обязанности есть фаршированный кабачок.

– Говори еще, какой ты был маленький, что ты еще ел!

– Хлеба нам давали вот по такому кусочку. Чай без сахара…

– А почему без сахара?

– Потому что не было сахара.

– А почему вы не купили?

– А потому, что не на что было купить.

Говорю и сам чувствую глупость и неубедительность, ненужность и бесполезность этой «армии спасения».

В самом деле, ведь не думал же я, не рассчитывал, что она выслушает мои воспоминания о детдомовских временах, покраснеет, вспыхнет, спохватится: «Ой, и верно, какая я нехорошая, неблагодарная! Надо ценить мое золотое, безоблачное, сытое детство! Надо скорей, скорей спешить есть кабачок!»

28.9.60.

Вчера мама вернулась из Ленинграда и привезла бабушку.

Как и следовало ожидать, бабушкин приезд сказался на Машкином поведении. Грубит, ломается, хнычет. Это она – сознательно или бессознательно – испытывает, экзаменует бабушку – на выдержку, на строгость, на стойкость. Такое уже бывало.