Стал я снимать спецодежду. Свои драгоценные буденновские галифе.
Спешить я, конечно, не спешу, потому что смешно, понимаете, спешить, когда тебя бить собираются.
Я потихонечку, полегонечку расстегиваю разные пуговки и думаю: «Положение, – думаю, – нехорошее. Если бить меня будут, я могу закричать. А закричу – обязательно пакет изо рта вывалится. Поэтому ясно, что мне кричать нельзя. Надо помалкивать».
А между прочим, бандиты поставили посреди комнаты лавку, накрыли ее шинелью и говорят:
– Ложись!
А сами вывинчивают шомпола из ружей и смазывают их какой-то жидкостью. Уксусом, может быть. Или соленой водой. Я не знаю.
Я лег на лавку.
Живот у меня внизу, спина наверху. Спина голая. И помню, мне сразу же на спину села муха. Но я ее, помню, не прогнал. Она почесала мне спину, побегала и улетела.
Тогда меня вдарили раз по спине шомполом.
Я ничего на это не ответил, только зубы плотнее сжал и думаю: «Только бы, – думаю, – не закричать! А так всё – слава богу».
Пакет у меня совершенно размяк, и я его потихонечку глотаю. Ударят меня, а я, вместо того, чтобы крикнуть или там охнуть, раз – и проглочу кусочек. И молчу. Но, конечно, больно. Конечно, бьют меня, сволочи, не жалеючи… Бьют меня по спине, и пониже спины, и по ребрам, и по ногам, и по чем попало.
Больно. Но я молчу.
Удивляются офицеры.
– Вот ведь, – говорят, – тип! Вот экземпляр! Ну и ну!.. Бейте, братцы!.. Бейте его, пожалуйста, до полусмерти. Заговорит! Запоет, каналья!..
И снова стегают меня. Снова свистят шомпола.
Раз!
Раз!
Раз!
А я голову с лавочки свесил, зубы сдавил и молчу. Помалкиваю.
– Нет, – говорит офицер. – Это так невозможно. Что он такое сделал? Может быть, он и в самом деле язык себе демонстративно откусил?.. Эй, стойте!..
Остановились. Сопят. Устали, бедняжки.
– Ты, – говорит офицер. – Плотник! Будешь ты мне отвечать или нет? Говори!
А я тут, дурак, и ответил:
– Нет! – говорю.
И зубы разжал. И губы. И что-то такое при этом у меня изо рта выпало. И шмякнулось на пол.
Ничего не скажу – испугался я.
– Эй, – говорит офицер, – что это у него там изо рта выпало? Королев, посмотри!
Королев подходит и смотрит. Смотрит и говорит:
– Язык, ваше благородие…
– Как? – говорит офицер. – Что ты сказал? Язык?!
– Так точно, – говорит, – ваше благородие. Язык на полу валяется.
Дернулся я. «Фу! – думаю. – Неужели и вправду я вместе с пакетом язык сжевал?»
Ворочаю языком и сам понять не могу: что такое? Язык это или не язык? Во рту такая гадость, оскомина: чернила, сургуч, кровь…
Поглядел я на пол и вижу: да, в самом деле лежит на полу язык. Обыкновенный такой, красненький, мокренький валяется на полу язычишко. И муха на нем сидит. Понимаете? Понимаете, до чего мне обидно стало?
Язык ведь, товарищи! Свой ведь! Не чей-нибудь! А главное – муха на нем сидит. Представляете? Муха сидит на моем языке, и я ее, ведьму, согнать не могу!
Ох, до того мне все это обидно стало, что я заплакал. Ей-богу! Прямо заплакал, как маленький… Лежу на шинельке и плачу.
А бандиты вокруг стоят, удивляются и не знают, что делать.
Тогда офицер говорит:
– Королев, – говорит, – убери его!
– Слушаю-с, – говорит Королев. – Кого убрать?
– Язык, – говорит, – убери. Болван! Не понимаешь?
«Ну, – думаю, – нет! Шалите! Не позволю я вам надсмехаться над моим язычком».
Проглотил я скорее слезы и заодно все, что у меня во рту было, протянул руку, схватил язычок и – в рот.
И чуть зубы не обломал.
Мать честная! Никогда я таких языков не видел. Твердый. Жесткий. Камень какой-то, а не язык…
И тут я понял.
«Фу ты! Так это ж, – думаю, – не язык. Это – сургуч. Понимаете? Это сургучовая печать товарища Заварухина. Комиссара нашего».
Фу, как смешно мне стало!
Размолол я зубами этот сургучный язык и скорей, незаметно, его проглотил.
И лежу. И не могу, до чего мне смешно.
Спина у меня горит, кости ломит, а я – чуть не смеюсь. А над чем, вы думаете?
Смеюсь я над тем, что бандиты уж очень испугались за мой язык. Вот испугались! Вот им от генерала попадет! Ведь им генерал что сказал? Чтобы они меня живого и здорового привели к нему на квартиру. А они?..
Офицер – так тот прямо за голову хватается.
– Ой! – говорит. – Ай! Немыслимо!.. Чего он такое сделал? Ведь он язык съел! Понимаете? Язык уничтожил! Боже мой, – говорит, – какая подлость!
И ко мне на колесиках подъезжает:
– Братец, – говорит, – что с тобой? А? Зачем ты плачешь?
А я и не плачу. Я смеюсь.
– А? – говорит. – Может быть, – говорит, – тебе лежать жестко? Ты скажи тогда. Можно подушку принести. Хочешь, – говорит, – подушку? Отвечай.
А я ему отвечаю:
– Мы-ны-бы-бы…
– Что? – говорит.
Я говорю:
– Бы-бы…
И головой трясу. Понимаете? Будто я настоящий немой.
– Да, – говорит офицер. – Так и есть. Он язык слопал. А ну, говорит, – ребята! Сведем его, пожалуйста, поскорей в околоток к доктору. Может быть, с ним еще чего-нибудь можно сделать. Может быть, он не совсем язык откусил. Может быть, пришить можно.
– Одевайся! – говорят.
Стали мне помогать одеваться. Стали напяливать на меня гимнастерку, пуговки стали застегивать, будто я маленький и не умею. Но я отпихнул их и сам оделся. Сам застегнулся и встал. Встал на свои ноги.
И ясно, что первое дело – спину пощупал. Надо же поглядеть, что и как.
И – как вам сказать? Чешется. Липкая какая-то, противная стала спина. И – ноги. Ноги еле стоят. Фу, до чего плохие стали ноги!
– А ну, – говорят, – пошли!
Пошли. Выходим на площадь. Идем. Я иду, офицер идет и – представьте себе – казачок в английских ботинках идет. Его фамилия Зыков.
– Слушай, Зыков, – говорит офицер. – Веди его, пожалуйста, поскорей в околоток. А я тебя сейчас догоню. Я, понимаешь, к его превосходительству должен сбегать.
Подхватил свою кавалерийскую саблю и побежал.
А мы идем через площадь. Я – впереди, а Зыков – немного сзади.
Винтовку свою он держит наперевес. И молчит.
Я говорю:
– Послушай, земляк…
А он отвечает:
– Молчать!
Я говорю:
– Брось ты, братишка!..
А он:
– Не разговаривать! Смир-рно!
Вот ведь какой чудной! Вот белая шкура!
Ну, я больше с ним разговаривать не стал и иду молча.
Иду, понимаете, ковыляю и разные мысли думаю. И думаю все о том, что дело мое окончательно гиблое. Что всюду, куда ни сунься, – один каюк.
Ну, сами подумайте, что мне такое делать? Бежать? Так сзади с винтовкой шагает. Беги – все равно спасу нет.
Нет, невеселое мое дело! Ох, до чего невеселое! Только одно и весело, что пакет слопал. Это – да! Это еще ничего. Все-таки совесть во мне перед смертью чистая…
А тут мы пришли в околоток. Это по-нашему если сказать, по-военному. А по-вольному – называется амбулатория. Или больница. Я не знаю.
Маленький такой деревенский домик. Окно открыто. Крылечко стоит. У крылечка и под окном на завалинке сидят больные. Очереди ждут.
Один там больную руку на белой повязке качает. У другого нога забинтована. Третий все время за щеку хватается – зубы скулят. Четвертый болячку на шее ковыряет. У пятого – неизвестно что. Просто сидит и махорку курит.
И все, конечно, об чем-то рассуждают, чего-то рассказывают, смеются, ругаются…
Мой конвоир говорит:
– Здорово, ребята!
Ему отвечают:
– Здоровы! Куды, – говорят, – без очереди? Садись, четырнадцатым будешь.
Он говорит:
– Мы без очереди. У нас, – говорит, – дело очень сурьезное.
– Со штаба?
– Ну да, – говорит. – Видите, комиссар заболел.
– Ого! – говорят. – Что же в нем заболело?
– А в нем, – говорит, – зуб заболел. Ему перед смертью особую золотую плонбу хочут поставить.
– Ого! – говорят.
Хохочут, дьяволы. Издеваются. И тот – этот Зыков – тоже хохочет и тоже шутки вышучивает.