Изменить стиль страницы

Тимофей повернулся к нему грудью.

— Постой, постой, Митрофан, — сказал он. — Значит, если я не верю в бога, то разрушаюсь, а ты не разрушаешься?

— У каждого свои пути к истине, — успокоил его Митрофан. — Бог суть разум.

— Не понимаю я твою суть. Какой разум заставляет тебя молитвы читать каждую ночь в поле звездам? Зачем ты это делаешь?

— Молю небо о пощаде.

— От кого?

— От черных бурь, от зноя, от бесхлебицы.

— Вот это критика. Вроде наши грехи замаливаешь.

— Людские заботы мне не чужды. Наступил век противоборства разума и возможностей.

— Как это понять?

— Разум разбудил дикие силы атома. Они могут испепелить землю, целые материки. Это плод науки, он еще в утробе, но уже угрожает всему тому, что создано для благоденствия и размножения.

— И потому Зинаида вянет возле тебя, — не преминул упрекнуть его Тимофей.

— Я не принуждаю ее, она при мне по убеждению.

— По убеждению… — Тимофей насупился. — Зинаида, иди сюда, сядь рядом со мной. Расскажи гостю из Москвы, какие у тебя убеждения, — позвал он племянницу.

Она скрылась за перегородкой.

— Зинаида… — в голосе Тимофея зазвучал повелительный тон.

Она не отозвалась.

Тимофей попытался встать.

— Сиди, — сказал я, придерживая его за локоть, и снова напомнил Митрофану о том, что убеждения, построенные на ложной основе, не сулят человеку ничего хорошего, кроме серьезных осложнений, что Зинаиду ждет драма души.

Это насторожило Митрофана. Он задышал порывисто, плавность жестов исчезла, во взгляде появилась колючесть. Вот так он, вероятно, смотрел мне в затылок там, в овраге под Гумраком, когда я приказал ему следовать за мной. Но тогда он вел за собой почти целую роту, вел в зону опасности и, как показало время, попал в круговорот такого огня, из которого вышли лишь счастливые единицы, а сейчас… Какую беду он почувствовал в итоге нашей беседы? Раненые и даже смертельно искалеченные на передовой фронтовики в момент эвакуации боятся бомбежек и обстрелов больше, чем здоровые. Кричат, стонут, скрежещут зубами или кусают губы, будто каждая бомба и снаряд нацелены именно в них. Знаю это по себе, испытал такой страх, но не мог одолеть его, не было сил, был беспомощен. Что же так насторожило Митрофана сейчас?

Отодвинув в центр стола тарелки, чашки, ложки сначала от Тимофея, затем от меня, он ушел за перегородку. Прошло минут пять.

— Пора уходить, — предложил Тимофей.

— Пора, — согласился я.

И когда мы поднялись, Митрофан выглянул в просвет между занавесками.

— Прощения не прошу, — сказал он. — Разбередил ты, Тимофей, душу Зинаиды. Не с добром приходишь. Плачет она. Оставьте нас в уединении.

Мы вышли. Край восточного небосклона прочеркнула розовая полоска утренней зари. Началась отслойка ночной темноты неба от земли.

— Ты верно заметил, — сказал Тимофей, — живет он в деревянном веке. И Зинка… Видал, как прислушивалась, кое-что поняла.

— Посмотрим…

— А что смотреть-то, кровь-то у нее нашенская, еще одумается. И нас критиковать пытался.

— Не пытался, а критиковал, да еще как, — возразил я. — Хоть он надломленный человек и противоречий в его суждениях много, но своей критикой сказал нам: «Не умеете вы входить в душу человека со своими идеями, построенными на реальной основе, а вот посмотрите, как надо утверждать веру в то, чего в действительности не было и нет, ведь бога никто не видел и не слышал, а люди верят в него. Почему?»

— Черт его знает почему, — не задумываясь ответил Тимофей.

— Не черт, а многовековая практика служителей религиозного культа… Церковники помогли солдату, у которого украли все документы, осталась только медаль «За оборону Сталинграда».

— Это он про себя рассказывал, — уточнил Тимофей.

— Про себя, — согласился я. — Но как об этом было сказано! Деваться некуда, вот и пошел к ним, а те, кто обязан был помочь ему, остались в стороне…

И далее я почти дословно повторил притчу Митрофана о мужике в троицын день.

— Тут в самом деле есть над чем подумать, — спохватился Тимофей. — Выходит, он высек нас.

— Высек по всем правилам, — согласился я.

— И ты готов поднять перед ним руки?

— Не собираюсь…

Мы остановились невдалеке от дома Митрофана. Утренняя прохлада, тишина, между березок стлался реденький туман. Мне захотелось постоять, подумать, высказать Тимофею свои суждения о минувшей ночи. Она вроде прошла для меня не без пользы: уточнил, где и как встречался с Митрофаном в Сталинграде. Что касается религиозных убеждений, то думается, нет надобности разубеждать его, пусть молится небу и верит, что своими молитвами ограждает землю от ветровой эрозии, лишь бы не мешал местным хлеборобам понимать насущные задачи в борьбе за хлеб, за плодородие пашен. Мы беседовали, а не спорили. Да и какой смысл? Из снега кашу не сваришь…

Так или примерно в таком плане я собрался убеждать Тимофея, моего друга юности, собрата по комсомольской работе в довоенную пору, чтоб он не повторил ненужных выпадов против Митрофана, но в этот момент случилось непредвиденное. За нашими спинами послышался зов о помощи:

— Митрофаний!.. Батюшка, помоги, ограбили!..

Мы обернулись, и к нашим ногам припал старичок. Плечи трясутся, седая голова бьется о землю, руки тянутся к моим ботинкам.

— Батюшка… Мит… Мит… — Он обознался, считая, что перед ним Митрофан.

Мы подхватили его за плечи, подняли на ноги. Я охнул, ощутив в сердце обжигающую боль: на меня смотрели глубокие, как бездна, кричащие о помощи глаза отца моего друга по фронту политрука Ивана Ткаченко, погибшего на Мамаевом кургане.

— Филипп Иванович, что с вами?! — спросил его Тимофей.

Старик всхлипнул раз, другой, осмотрелся.

— А где Митрофаний?

— Здесь его нет, у себя.

— Не верю, дайте перекреститься на вас.

— Не надо, Филипп Иванович, не надо…

Я прижал его голову к своей груди и чуть не закричал: кто посмел грабить теряющего рассудок отца фронтовика…

Отдышавшись, старичок еще раз осмотрелся, узнал нас.

— Вечорась пришли в мою избу два мужика с бабой и младенцем. Выпили три бутылки. Баба передала мне на руки младенца и давай с одним мужиком лобзаться, потом со вторым, срамница… В полночь подняли меня. Лезь, говорят, в подпол за литровкой, которую припас на поминки сына. Нету, говорю, литровки, я непьющий. Баба схватила меня за ворот и об стенку головой. Мы, говорит, от Митрофания. Выкладывай деньги, которые припас на свечи. Завтра, говорю, после базара сам отнесу… Митрофанию. Продам корзинки и отнесу… Врешь, старый пес… И пошли потрошить мои манатки. Полезли на чердак за корзинками. Я за ними и… полетел с лестницы вниз головой. Очнулся, а их и след простыл. Вот и бегу к Митрофанию, как мне теперь быть-то? Хотел сыну хоть во сне пожаловаться, а он не пришел, эти супостаты не дали ему прийти ко мне…

На горизонте показался край солнечного диска. Замычали коровы в разных концах Рождественки. Где-то щелкнул бич пастуха. Тимофей посмотрел на часы.

— Пять часов, пошли в сельсовет.

— Зачем? — спросил его Филипп Иванович.

— Позвоним в район. Задержать надо твоих грабителей.

— Не надо. Над ними вся власть в руках Митрофания.

— Ничего, обойдемся без него.

И Тимофей взял Филиппа Ивановича под руку, зашагал с ним к сельсовету. Я последовал за ними. Последовал, не оглядываясь на дом с голубыми ставнями, чтоб вновь не вспыхнула обжигающая боль в сердце.

ЗАПАХ ХЛЕБА

1

Иду к элеватору и вспоминаю охваченные огнем войны поля спелой пшеницы. Досадно и до слез горько было дышать хлебной гарью. Тогда мне казалось, что вся жизнь погружается в вечный мрак. Потому и теперь, в мирное время, когда вижу ломти хлеба с подожженными корками, я готов высказать самое суровое обвинение стряпухе или пекарю, которые по недосмотру или халатности допустили такое надругательство.

Зато с какой окрыляющей душу радостью я дышу ароматом свежевыпеченных булок, калачей, ватрушек. Впрочем, хлеб всегда и везде излучает свой хлебный запах — устойчивую веру в жизнь. Даже в солдатском окопе мороженый — хоть топором руби — хлеб пахнет хлебом, и без него свет не мил. Хлеб никогда не приедается.