Изменить стиль страницы

— Расхвастался, но не убедил, — выслушав мои доводы, сказал комиссар.

— Прошу проверить… Прошу разрешить возглавить эту группу…

— Политрук Сергеев, — прервал меня комиссар, — не играй в героя. Вот приказ: ты назначен не в группу, а комиссаром лыжного батальона.

Не то вслух, не то про себя подумал: «Поторопились, рано, не справлюсь».

— Приказы старших начальников не обсуждаются, а выполняются, — строгим голосом напомнил мне комиссар дивизии. — Приступай к исполнению обязанностей.

Вечером, перед сумерками, двадцать моих односельчан выстроились на опушке березовой рощи. Все в белых халатах, автоматы и лыжные палки обмотаны марлей. Белые призраки. На загорбках пакеты с толовыми шашками. Мои друзья знали, куда и зачем идут. Последовала команда:

— Сдать комсомольские билеты…

Прохожу вдоль строя, и на мою ладонь ложатся книжечки с оттиском профиля Ленина. Принимая билеты, заглядываю каждому в глаза. Быть может, кто-нибудь скажет, что передать родителям, братьям, сестрам? Никто ни слова. Промолчал и Миша Ковалев. Вспомнил слова его матери: «Маво Мишутку придерживай…» Но сдержался, ничего не сказал ему, ведь он идет в этой группе вместо меня. Вернется, тогда напомню…

Взвилась зеленая ракета, и лыжники тронулись. Смотрю им вслед и думаю: теперь-то кто-нибудь да оглянется и хоть взглядом даст мне понять, с каким настроением пошел на задание. Но никто не оглянулся… Прошли сутки, вторые, и никто не вернулся.

В ночь на 30 декабря 1941 года была освобождена Калуга. Утром за Окой, перед взорванным мостом на развилке двух шоссейных дорог наши разведчики обнаружили следы жестокого и неравного боя. Там были подняты сначала двенадцать, потом еще восемь убитых лыжников неизвестной части, без документов. Нашел я среди них и Михаила Ковалева. Он лежал ближе других к развилке дорог, уткнувшись лицом в сугроб. Под грудью автомат. В магазине ни одного патрона. Руки голые. Видно, разгоряченный, прикрывая отход товарищей, он не чуял мороза. Похоже, в последний момент поднялся с гранатой, швырнул ее и был срезан густой очередью пулемета.

Смог бы я так проявить себя в этом неравном бою — не знаю, но Михаил Ковалев исполнил в группе лыжников те самые обязанности, какие положено было исполнить мне. Он пошел вместо меня — и не вернулся.

Тогда, глядя в неподвижное лицо Миши Ковалева, я вдруг мысленно встретился со взглядом другого родного мне человека, который приближался ко мне из туманной дали сибирской тайги. Среднего роста, коренастый сибиряк, плечи крутые, походка ровная, лоб с высокими залысинками чуть сморщен, в уголках широко поставленных глаз собрались метелками морщинки, рыжие усы и округлая борода, испытующий взгляд карих с прищуром глаз — все нацелено на меня, в мое сердце, с готовностью подать мне свои сильные руки и спросить: «Ну как, сын, еще не потерял веру в себя?» Это мой отец. Я во многом похож на него, только, кажется, сердце у меня не такое выносливое, как у него. Он никогда не жаловался на трудности. И мысленно я ответил ему: «Трудно, отец, но пока держусь».

Отец был слепой, когда провожал меня на фронт. Он потерял зрение еще в тридцатые годы, а здесь я видел его пронизывающий взгляд. Нет, это не его глаза. Это глаза матери. У нее удивительно проницательный взгляд: с детства я не мог утаить от нее ни одного своего греха. Сию минуту она стоит рядом с отцом, закрыв глаза, чтоб не видеть моего горя — ведь я еще не умею воевать и не оправдываю ее надежд…

Да, что и говорить, тяжело было переживать первые горькие потери лыжного батальона. И воевать-то мы в самом деле еще как следует не умели. Помню, на пути к Полотняному заводу нас встретили разведчики.

— В березовой роще справа и слева от дороги черным-черно захватчиков, — сказали они, — похоже, готовятся контратаковать…

Мы залегли, начали окапываться. Прошла ночь — тишина. Утром послали дозорных. Те вернулись и подтвердили: в роще полно пехотинцев противника, все стоят у берез и чего-то ждут. Ждали и мы, а трескучий мороз не давал дышать. Подошел стрелковый полк. Надоело мерзнуть. К вечеру послали лазутчиков. Те вскоре вернулись с трофейными автоматами, по три-четыре штуки у каждого.

— Не пойдут фрицы в контратаку, они возле берез мерзлые сны смотрят.

— В чем дело?

— Гестаповцы у них за спиной с пулеметами. Ждут нашего наступления.

Ночью мы атаковали березовую рощу. Пальбы почти не было. Боялись в темноте своих задеть. Больше работали лыжными палками. Замерзшие завоеватели падали от легкого толчка. Потом штаб дивизии передал сводку: в рукопашном бою разгромлено до двух батальонов пехоты противника. На поле боя осталось более трехсот гитлеровцев.

Бой, конечно, был, но и мороз помог. Он пришел сюда с ветром и очень вовремя, застигнув гитлеровцев на пути отступления по большим дорогам. По малым и проселочным они не двигались, в мелкие населенные пункты не заглядывали, а мы кружили именно так. Погреемся, передохнем в хатах — и дальше таким же путем. Признаться, кое-когда и побаивались приближаться к большим дорогам; ведь лыжная кавалерия так и должна действовать — по околицам, перелескам шорох наводить. На этом этапе батальон не нес больших потерь, но и противник с его мобильной техникой отступал не с такими потерями, какие должен был нести, если бы мы устраивали налеты и засады более решительно. Ведь как-никак в батальоне более четырехсот лыжников-сибиряков! Потом, чуть позже, пришли к нам умение и тактическая грамотность. Мы стали не вытеснять гитлеровцев с захваченных территорий, а окружать и уничтожать их или брать в плен.

Сталинград, Донбасс, Запорожье, Одесса, Ковельская операция, освобождение Польши, Кюстринский плацдарм, штурм Берлина — по такому пути прошел наш батальон, влившись в состав 284-й стрелковой дивизии. После Сталинградской битвы эта дивизия стала именоваться 79-й гвардейской. К той поре от первого состава батальона осталось в строю несколько десятков человек, а после Берлина — считанные единицы…

И теперь, когда память возвращает меня на пройденные дороги войны, я начинаю свою исповедь перед строем боевых друзей и товарищей, которые не вернулись домой, но живут в моем сознании. Они всегда со мной, я их вижу и слышу, как на поверке в строю. Андрей Таволгин, Миша Ковалев на правом фланге моей памяти.

2

Прошли годы. Я и моя жена, живя в Москве, все чаще и чаще стали рассказывать детям о Сибири, о Степном районе, откуда я ушел на фронт вместе с комсомольским активом района. С годами дети стали проявлять интерес к нашим рассказам. И когда старшей дочери Оле исполнилось шестнадцать, Наташе пятнадцать и сыну Максиму четырнадцать лет (они у нас погодки), начались допросы:

— Когда же мы побываем в тех краях, где прошла ваша молодость?

— Молодость у нас была короткая, — уклончиво отвечал я.

— Так уж сразу и постарели…

— Война укоротила ее, — помогла мне жена.

— Значит, тем более надо бывать там чаще, хотя бы в наши каникулы. Или кого-то боитесь в родном краю?

Такой вопрос пронзил меня, перехватил дыхание, однако и жена, зная, какую переписку я веду с родственниками погибших друзей, тоже промолчала. Трудно, очень трудно спорить с детьми, когда они взрослеют. Пришлось отступать шаг за шагом, затем объявить:

— Едем…

Победа детей над родителями состоялась. Особенно ликовали средняя дочь и сын. Старшая не могла поехать — готовилась к вступительным экзаменам в институт. Жена оставалась с ней.

Скорый поезд перевалил через Урал, с нарастающей быстротой укорачивая мне время на поиски нужных слов к предстоящим встречам с родителями, с братьями и сестрами воинов-односельчан, что уходили со мной на фронт и не вернулись. В отличие от дочери и сына я готов был затормозить поезд и тем отдалить встречи.

После Омска я прилип к окну вагона. Справа сын, слева дочь. Они задыхаются от восторгов: неоглядная степь плывет под розовеющий вдали небосклон, а вблизи мелькают белоногие березки, голубоватые озерца в зеленых обручах камышей и бесконечный частокол телеграфных столбов, похожих на кресты с белыми матрешками изоляторов. Все для них здесь в диковинку. Даже скворцы на проводах удивляют их до восторженных вскриков: