Изменить стиль страницы

— Не знаю, мне больно думать об этом, — Маренн вздохнула. — Наверняка, наш дом разграбили большевики. Платья, наверное, просто порвали. А мебель, скорее всего, забрали.

— Жалко. Мне так нравилась моя белая кровать. Здесь тоже все хорошо. Но все совсем не то.

— Это верно.

— Я помню, как ты мне сказала в Берлине, когда Ральф рассказал об отступлении армии Дитриха из Венгрии. Ты сказала: разве у нас есть что-то другое? Я даже не понимала тогда в полной мере, что другого у нас действительно нет. Материально, конечно, можно найти замену, но духовно, морально — нет. Все не то. Но это же относится не только к домам и вещам, образу жизни, к людям это тем более относится. Мама, — Джилл снова внимательно посмотрела на нее, потом взяла у нее фотографию Йохана. — Ты должна дать о себе знать. Зачем мучить человека пустотой? Зачем себя мучить пустотой? Даже если ты больше не любишь его, я не верю, что он тебя не любит. Но все-таки легче знать, что человек, которого любишь, жив, даже если он не чувствует к тебе прежнего.

— Кто тебе сказал, что я не чувствую? — Маренн встала и в волнении прошлась по комнате.

— Тогда почему ты молчишь? Может быть, еще не поздно. Ничего не поздно, пока вы оба живы. Ты боишься за меня? За то, что если ты напишешь ему в тюрьму письмо, или сделаешь еще что-то, и американцы узнают, кто ты, а значит, они узнают, кто я. Кем я была, кем была ты во время войны? А американцы — это не Уинстон Черчилль, с которым ты дружишь с юности. Ты этого боишься?

— И этого тоже, — Маренн кивнула. — Мне не хотелось бы доставлять тебе неприятности, тебе их и так хватает. Но и признаться, что я практически предала наши отношения, отказалась от них, это тоже очень нелегко, Джилл.

— Но ты не отказалась, не предала, — Джилл встала и подошла к ней. — Ты пожертвовала собой ради других, как и всегда. Ради меня, ради его детей, жены. Это разные вещи. Ты отошла в сторону, чтобы никому не мешать. Но дети выросли, во всяком случае, они не такие маленькие, я тоже вполне могу постоять за себя, не такая уж я беспомощная и слабая, война изменила и меня. И потом ты просто должна сказать, что ты жива Он сам решит, что делать дальше.

— Он тем более предпочтет остаться со своей семьей, Джилл, — Маренн с нежностью провела рукой по ее плечу. — Разве ты не понимаешь? Жена оставалась верной все эти годы, а я? Если я была жива, то что я делала в это время? Жила с другими мужчинами? И это правда. Ты сама знаешь, что жила. Хотя бы с Отто, опять с Отто, этого достаточно. Так зачем? Сказать, что изменила? Только лишний раз причинять боль.

— Мама, даже мне известно, — Джилл возразила решительно, — что для любви важно только одно, есть она или нет. Если она есть, совершенно безразлично, кто где был и кто с кем жил. Это повод для упреков на день или на два, да нет, даже короче, до первого поцелуя, до первой ночи, главное — это возможность снова быть вместе. Если нет — тогда начинаются все эти разговоры, которые заменяют чувства. Мама, ты должна сообщить, что ты жива, — Джилл повторила настойчиво.

— Я не смогу этого, Джилл, — она отрицательно покачала головой.

— Тогда смогу я.

— Я тебе запрещаю.

— Я позволю себе не послушаться тебя.

— Джилл, даже не смей. Послушай лучше меня, сядь, — она снова села на диван и усадила Джилл рядом. — Ты помнишь Пауля Красса? Молодого доктора из нашей клиники с весьма приятной внешностью. Я знакомила тебя с ним в апреле сорок пятого года? Вы несколько раз обедали вместе, насколько мне известно.

— Да, я помню, — Джилл рассеянно кивнула. — А что?

— Его недавно освободили из плена. Они хотели привлечь его к какому-то наспех слепленному делу эсэсовских врачей, потому что он одно время служил в концлагере, но материала не нашли, никто из заключенных ничего на него не показал, и это неудивительно. Так что им пришлось его отпустить. Но в Германии у него нет работы, никто не хочет брать из-за его прошлого. Это так же, как с Алексом Грабнером. После плена он не мог найти себе применение, это с его-то опытом, с его высочайшей квалификацией. Я рада, что пригласила Алекса в свою клинику, и они приехали с Маргарет и детьми. Так вот Пауля я тоже приглашаю работать к себе. Он приедет завтра. Ты бы хотела увидеться с ним?

— Но, мама, как ко всему этому отнесутся французы? Де Голль?

— Ну, конечно, де Голлю и его сподвижникам, невольным, кстати, вроде Мориса Тореза, это все очень не нравится. Но я отвечаю Шарлю и прочим важным государственным лицам так же, как когда-то отвечала рейхсфюреру. Мне нужны не политически благонадежные рекомендации, а хорошие врачи с опытом. А их найти не так-то просто. Кто может сравниться с Грабнером? Никто из американцев и французов даже рядом не встанет. И из англичан тоже. Мы теперь каждую неделю ездим в Индокитай. Алекс там просто не заменим, с его опытом лечения ожогов и осколочных ранений. Да, Эйзенхауэр тоже кривится — бывший штурмбаннфюрер СС. А куда денешься? Ради того, чтобы его солдаты выживали и возвращались в строй, он готов закрыть глаза. Надеюсь, Пауль тоже найдет свое место в жизни. И как-то развеет тебя. Ваша краткосрочная дружба продолжится. Я виделась с ним после освобождения. Он все так же красив, — Маренн улыбнулась. — Но повзрослел, конечно. Испытания накладывают отпечаток. У него никого нет. Родители умерли, брат погиб, он один. Он о тебе спрашивал, ты ему понравилась, я заметила. Как ты ко всему этому относишься? — Маренн внимательно посмотрела на дочь. — Ты не должна вечно носить траур, надо как-то дальше жить, Джилл.

— Но мама, я забуду Ральфа? Ты это хочешь сказать? — Джилл встала и отошла к окну.

— Ты никогда его не забудешь, — Маренн подошла сзади, обняла за плечи. — Мы не забудем того, что мы пережили. Но я хочу, чтобы ты была счастлива. Довольно уже слез. Слезы оставь мне.

— Но я совершенно не готова ко всему этому, — Джилл растерянно взглянула на нее и показала на волосы. — Он меня не узнает.

— Это как раз повод привести себя в порядок, — Маренн улыбнулась. — Значит, ты согласна? Прекрасно. Как только Уинстон и Клемми уедут, я приглашу Пауля сюда погостить, а сама поеду в Париж, там у меня накопилось много дел.

* * *

— Фрау Сэтерлэнд! Я так рад вас видеть!

Она сидела на скамейке в Парке Линкольна в Чикаго. У водоема с белыми лебедями и розовыми фламинго, подпрыгивая, резвились дети. Все было так же, как когда-то очень давно, до войны, когда по этим дорожкам такие же маленькие и веселые бегали ее дети, Штефан и Джилл — от леопарда к бегемоту, а потом от бегемота к жирафу. Но Штефана уже давно нет в живых, а Джилл тоже только чудом спаслась от смерти. И она приехала сюда, в этот город своей молодости, не для того, что вспоминать о прошлом — чтобы еще раз попытаться спасти будущее, то, которое на волосок от гибели, пусть даже не свое и не для себя, пусть для другой женщины и ее детей.

— Вот моя дочка, фрау Ким, видите, она бегает там, в голубом платье? Я назвал ее Ким, как и обещал вам в сорок четвертом. Ким Лэрри. Она вырастет и будет доктором, как вы, чтобы спасать жизни людей.

— Спасибо, Вирджил, — она улыбнулась. — Я возьму ее работать в свою клинику. Я собираюсь открыть филиал здесь, в Чикаго, в городе, где прошла моя молодость. Я и не думала, что вы запомните.

— Что вы, как я мог о вас забыть, вы же спасли мне жизнь. Не было бы меня, не было бы и ее, моей дочки. Ничего бы не было.

Бывший лейтенант американской армии Вирджил Лэрри, которого она спасла от пуль во время перестрелки при Мальмеди, раздобрел и слегка полысел, но она все равно сразу узнала его. А он — ее. Издалека. И заулыбался так, словно они действительно всю жизнь были близкими друзьями.

— Вы все такая же красивая и элегантная, — он с восхищением смотрел на нее. — А я, — он хлопнул себя рукой по животу, — слишком много ем. Все время говорю себе: Вирджил, надо бегать по утрам, соблюдать диету. Два дня следую правилам, а потом за старое.

— Присядьте, Вирджил, — она подвинулась, уступая ему место. — Я хочу, чтобы вы помогли мне.