Я подсаживался сбоку, хлебал ту мурцовку. Брат подсаживался и тоже хлебал‚ из той же миски. А лицо у няни пухлое‚ глазки голубые‚ живот мягкий: при нестерпимой детской беде тыкались головой в тот живот, и слеза высыхала незамедлительно, боль улетучивалась с обидой.

Была война.

Брат присылал с фронта редкие письма с непременной припиской для няни: "Жив‚ здоров‚ избушка за мной".

Ее сын сгинул без возврата‚ и щеки у няни опали‚ голубые глазки потускнели, пухлое лицо морщинами посеклось‚ темное лицо‚ как земля. Садились за стол‚ брали бумагу, и я записывал под диктовку две колонки имен: кто живой – во здравие‚ кого нет – за упокой. И всякий раз долго вспоминала няня Куня, ломаным мизинцем слезу утирала, тихим исходила плачем, чтобы помянуть в церкви ближних и дальних родственников.

Потом дочка забрала ее к себе, своих нянчить – не чужих‚ и пришла мне открытка из города Челябинска с немудреной картинкой: волк и семеро козлят. А писала, видимо‚ внучка ее‚ детским старательным почерком: "Моему мальчику в день рождения. Обо мне не беспокойся. Тебя же я вспоминаю, думаю о тебе каждый день. Твоя няня Куня".

Феклу Тимофеевну Щербакову похоронили в Челябинске; дочка переехала неизвестно куда‚ и никто к няне уже не придет. Никто не проведает, никто не поплачет.

Сорим могилами‚ граждане.

Сорим родными могилами.

Дедка бабку…

…завернул в тряпку,

помочил ее водой,

чтобы стала молодой…

Так они пели.

На два голоса.

Баба Таня – восемьдесят три годочка, наш сын – два с половиной.

Она приехала в Москву из Вышнего Волочка. Бойкая, не по годам верткая: ходила бегом, разговаривала криком, парилась в бане зло – ванной брезговала.

– К лешему вашу ванну. Грязь одну разводить.

Подружки у бабы Тани давно упокоились под крестами, а у нее в руках всё кипело. Обстирывала сына – рубашки с майками по ниткам ползли. На грязную посуду в атаку шла: треск, стук, грохот. Полгода еще не прошло – эмаль на кастрюлях битая, ложки гнутые, ножи щербатые, а с сервизами хозяева уже попрощались, с чайным сервизом и столовым.

Баба Таня всю жизнь на казенной фабрике отработала. Там бросил – не поднял, грохнул – не заметил, поломал – починят. А у нас наводила чистоту, битые черепки в ведро скидывала, чаю с постным сахаром насасывалась – и к ребенку, в игрушки играть.

Играла баба Таня долго, истово, с полным для себя удовольствием. Строила из кубиков хоромы царские, за заводной обезьянкой по полу елозила, музыкальный волчок в пол вколачивала – хозяева уши затыкали. Раз пришла с гуляния красная, трепаная, вся в волнении:

– Книжку надо купить. Двадцать шесть копеек. Там царь дал сынам по стреле. Куда упадет, на той и женись. А младший стрельнул – и в лягушку…

Помолчала, вспоминая, добавила с почтением:

– Как она хлебы пекла – лучше всех.

Садились рядком на диван, как на завалинку, выпевали старательно, в потолок. Баба Таня – в нарядах с хозяйкиного плеча, в хозяйских шлепанцах – тянула пронзительно, с надрывом, карабкаясь на верха, наш сын басил потихонечку, с передыхом, старательно перевирал непонятные слова.

Чаю, чаю накачаю,

кофею нагрохаю.

Мой миленок крепко спит,

я его сполохаю…

А то вдруг затихали на диване, шуршали, елозили, перешептывались на ушко, потом сын выходил на кухню к родителям, говорил заученное, потупив глазки:

– Здравия желаем, папаша-мамаша.

Баба Таня скоком подскакивала, руками всплескивала, изумлялась на ребенка:

– Это надо жа! Это кто ж его учит?..

Подпихивала – давай дальше, он и добавлял к нашему обалдению:

– До свидания, милое создание. Целоваться некогда.

И уходили под ручку в комнату.

Песни петь.

В игрушки играть.

Что старый, что малый: одна утеха.

Бабка старая,

самовар поставила.

Не успела вскипятить –

дедка с Питера катит…

Дедку у бабы Тани убили в империалистическую, осталась с тремя ртами – меньшему годок.

Сынов у бабы Тани убили в Отечественную, осталось внуков – полные горницы.

До восьмого десятка билась, не щадя живота, за семейную сытость, а из окон выглядывали правнуки – галчата с разинутыми ртами. Всех на ноги подняла, никому помереть не дозволила.

Вышла баба Таня на пенсию, жила с дочкой в поселке при фабрике, в полном достатке. И вдруг депеша. Срочно! В Москву! С плацкартой! Разыскали бабу Таню через дальних знакомых, встречали на вокзале, под руки подхватывали, в такси подсаживали, на лифте поднимали: мягко ли спать, сладко ли кушать? Нешуточное дело – хозяйка на работу вырвалась.

Королевой сидела во дворе среди прочих нянек, хвасталась своим подопечным, а он уж привык – просить не надо, руки в боки и запел:

Дедушка, постой,

нет ли рублика с собой?

Зацелую, замилую

твою бороду седую…

– Господи! – изумлялась. – Это надо жа! Это кто ж его учит?..

С гуляния приходила растревоженная, обеспокоенная. На улице соблазны, намеки: переманивали бабу Таню, искушали заманчивыми обещаниями. Потому и выговаривала при хозяевах, будто невзначай:

– А Клавка-то получает пятьдесят целковых. Сиди с ребятенком – и вся недолга… А у Шурки-то комната своя, и платье шерстяное подарено… А Глашка-то ничё не делает, только живет…

Не выдержав намеков, хозяева – то есть мы – укрывались в комнате на совещание, назавтра несли ей подарок. Баба Таня утихала на время, а на улице нашептывали, не отступались – выпала удача на старости лет.

И соблазнили бабу Таню.

Пустилась баба Таня во все тяжкие, пошла по рукам – по соседям.

То баба Таня никому, а то баба Таня всем.

Рано бабу Таню выбрасывать.

Вы скажите-ка ребята:

что на улице шумят?

Что на улице шумят?

Бабы сарафан делят.

Кому клин, кому стан, кому весь сарафан.

Одной бабе не досталось,

она по миру таскалась…

Дудик Бекицер сидел в кафе…

…за столиком у окна.

Фатоватый.

Малого роста.

Клетчатые брюки в обтяжку, бабочка в горошек, канотье на голове, начищенные до блеска туфли и уголок платка из пиджачного кармашка.

Сказали:

– Одесский куплетист. Некогда известный.

Подсели к нему. Угостили коньяком.

Заблестели глаза. Порозовели щечки.

– Перед вами то, что осталось от довольно таки знаменитой пары. Блюмберг и Шерешевский, они же Дудик Бекицер и Залман Шмольц, Залман большой живот.

Встал.

Одернул пиджак и поправил бабочку.

– Исполню для вас. Из инших времен.

Сдвинул канотье на затылок.

Сделал "выход" мелким шажком – носки на стороны.

Пропел нестойким голоском:

По морям несется клич:

Зайт гезунт, Владимир Ильич!..

Отбил чечеточку, легкий на ногу.

Раскинул руки в цирковом "комплименте", вернулся, не запыхавшись, на свой стул.

– Браво! – сказали мы и ушли.

А он остался в прошлом.

За столиком у окна.

Сколько их схоронилось в памяти – не утянуть за собой.

7.

Это случилось зимой…

…в заводском клубе на Пресне.

Мы, первоклашки, сидели на сцене в матросских костюмах, гребли воображаемыми веслами и пели, а Игорь Майтов стоял на капитанском мостике – ладонь козырьком к глазам, мужественно глядел вдаль.